– Ждут ли тебя твои, сынок?
Алеша замялся.
– Не имеют ли нужды в тебе? Обещал ли кому вчера на сегодня
быти?
– Обещался… отцу… братьям… другим тоже…
– Видишь. Непременно иди. Не печалься. Знай, что не умру без
того, чтобы не сказать при тебе последнее мое на земле слово. Тебе скажу это
слово, сынок, тебе и завещаю его. Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь
пока иди к тем, кому обещал.
Алеша немедленно покорился, хотя и тяжело ему было уходить.
Но обещание слышать последнее слово его на земле и, главное, как бы ему, Алеше,
завещанное, потрясло его душу восторгом. Он заспешил, чтоб, окончив все в
городе, поскорей воротиться. Как раз и отец Паисий молвил ему напутственное
слово, произведшее на него весьма сильное и неожиданное впечатление. Это когда
уже они оба вышли из кельи старца.
– Помни, юный, неустанно, – так прямо и безо всякого
предисловия начал отец Паисий, – что мирская наука, соединившись в великую
силу, разобрала, в последний век особенно, все, что завещано в книгах святых
нам небесного, и после жестокого анализа у ученых мира сего не осталось изо
всей прежней святыни решительно ничего. Но разбирали они по частям, а целое
просмотрели, и даже удивления достойно, до какой слепоты. Тогда как целое стоит
пред их же глазами незыблемо, как и прежде, и врата адовы не одолеют его. Разве
не жило оно девятнадцать веков, разве не живет и теперь в движениях единичных
душ и в движениях народных масс? Даже в движениях душ тех же самых, все
разрушивших атеистов живет оно, как прежде, незыблемо! Ибо и отрекшиеся от
христианства и бунтующие против него в существе своем сами того же самого
Христова облика суть, таковыми же и остались, ибо до сих пор ни мудрость их, ни
жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и
достоинству его, как образ, указанный древле Христом. А что было попыток, то
выходили одни лишь уродливости. Запомни сие особенно, юный, ибо в мир
назначаешься отходящим старцем твоим. Может, вспоминая сей день великий, не
забудешь и слов моих, ради сердечного тебе напутствия данных, ибо млад еси, а
соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести их. Ну теперь ступай, сирота.
С этим словом отец Паисий благословил его. Выходя из
монастыря и обдумывая все эти внезапные слова, Алеша вдруг понял, что в этом
строгом и суровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного
друга и горячо любящего его нового руководителя, – точно как бы старец Зосима
завещал ему его умирая. «А может быть, так оно и впрямь между ними произошло»,
– подумал вдруг Алеша. Неожиданное же и ученое рассуждение его, которое он
сейчас выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о
горячности сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить юный ум
для борьбы с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой, какой
крепче и сам не мог представить себе.
II
У отца
Прежде всего Алеша пошел к отцу. Подходя, он вспомнил, что
отец очень настаивал накануне, чтоб он как-нибудь вошел потихоньку от брата
Ивана. «Почему ж? – подумалось вдруг теперь Алеше. – Если отец хочет что-нибудь
мне сказать одному, потихоньку, то зачем же мне входить потихоньку? Верно, он
вчера в волнении хотел что-то другое сказать, да не успел», – решил он. Тем не
менее очень был рад, когда отворившая ему калитку Марфа Игнатьевна (Григорий,
оказалось, расхворался и лежал во флигеле) сообщила ему на его вопрос, что Иван
Федорович уже два часа как вышел-с.
– А батюшка?
– Встал, кофе кушает, – как-то сухо ответила Марфа
Игнатьевна.
Алеша вошел. Старик сидел один за столом, в туфлях и в
старом пальтишке, и просматривал для развлечения, без большого, однако,
внимания, какие-то счеты. Он был совсем один во всем доме (Смердяков тоже ушел
за провизией к обеду). Но не счеты его занимали. Хоть он и встал поутру рано с
постели и бодрился, а вид все-таки имел усталый и слабый. Лоб его, на котором
за ночь разрослись огромные багровые подтеки, обвязан был красным платком. Нос
тоже за ночь сильно припух, и на нем тоже образовалось несколько хоть и
незначительных подтеков пятнами, но решительно придававших всему лицу какой-то
особенно злобный и раздраженный вид. Старик знал про это сам и недружелюбно
поглядел на входившего Алешу.
– Кофе холодный, – крикнул он резко, – не потчую. Я, брат,
сам сегодня на одной постной ухе сижу и никого не приглашаю. Зачем пожаловал?
– Узнать о вашем здоровье, – проговорил Алеша.
– Да. И, кроме того, я тебе вчера сам велел прийти. Вздор
все это. Напрасно изволил потревожиться. Я так, впрочем, и знал, что ты тотчас
притащишься…
Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем
временем встал с места и озабоченно посмотрел в зеркало (может быть, в
сороковой раз с утра) на свой нос. Начал тоже прилаживать покрасивее на лбу
свой красный платок.
– Красный-то лучше, а в белом на больницу похоже, –
сентенциозно заметил он. – Ну что там у тебя? Что твой старец?
– Ему очень худо, он, может быть, сегодня умрет, – ответил
Алеша, но отец даже и не расслышал, да и вопрос свой тотчас забыл.
– Иван ушел, – сказал он вдруг. – Он у Митьки изо всех сил
невесту его отбивает, для того здесь и живет, – прибавил он злобно и, скривив
рот, посмотрел на Алешу.
– Неужто ж он вам сам так сказал? – спросил Алеша.
– Да, и давно еще сказал. Как ты думаешь: недели с три как
сказал. Не зарезать же меня тайком и он приехал сюда? Для чего-нибудь да
приехал же?
– Что вы! Чего вы это так говорите? – смутился ужасно Алеша.
– Денег он не просит, правда, а все же от меня ни шиша не
получит. Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен
прожить, было бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем
дольше буду жить, тем она будет нужнее, – продолжал он, похаживая по комнате из
угла в угол, держа руки по карманам своего широкого, засаленного, из желтой
летней коломянки, пальто. – Теперь я пока все-таки мужчина, пятьдесят пять
всего, но я хочу и еще лет двадцать на линии мужчины состоять, так ведь
состареюсь – поган стану, не пойдут они ко мне тогда доброю волей, ну вот
тут-то денежки мне и понадобятся. Так вот я теперь и подкапливаю все побольше
да побольше для одного себя-с, милый сын мой Алексей Федорович, было бы вам
известно, потому что я в скверне моей до конца хочу прожить, было бы вам это
известно. В скверне-то слаще: все ее ругают, а все в ней живут, только все
тайком, а я открыто. Вот за простодушие-то это мое на меня все сквернавцы и
накинулись. А в рай твой, Алексей Федорович, я не хочу, это было бы тебе
известно, да порядочному человеку оно даже в рай-то твой и неприлично, если
даже там и есть он. По-моему, заснул и не проснулся, и нет ничего, поминайте
меня, коли хотите, а не хотите, так и черт вас дери. Вот моя философия. Вчера
Иван здесь хорошо говорил, хоть и были мы все пьяны. Иван хвастун, да и никакой
у него такой учености нет… да и особенного образования тоже нет никакого,
молчит да усмехается на тебя молча, – вот на чем только и выезжает.