– Ты-то? Ну, хватил немного далеко.
– Нет, не далеко, – с жаром проговорил Алеша. (Видимо, эта
мысль давно уже в нем была.) – Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а
ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это всё одно
и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно
непременно вступит и на верхнюю.
– Стало быть, совсем не вступать?
– Кому можно – совсем не вступать.
– А тебе – можно?
– Кажется, нет.
– Молчи, Алеша, молчи, милый, хочется мне ручку твою
поцеловать, так, из умиления. Эта шельма Грушенька знаток в человеках, она мне
говорила однажды, что она когда-нибудь тебя съест. Молчу, молчу! Из мерзостей,
с поля, загаженного мухами, перейдем на мою трагедию, тоже на поле, загаженное
мухами, то есть всякою низостью. Дело-то ведь в том, что старикашка хоть и
соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии моей, это так ведь
и было, хотя раз только было, да и то не состоялось. Старик, который меня же
корил небылицей, этой-то штуки и не знает: я никому никогда не рассказывал,
тебе первому сейчас расскажу, конечно Ивана исключая, Иван все знает. Раньше
тебя давно знает. Но Иван – могила.
– Иван – могила?
– Да.
Алеша слушал чрезвычайно внимательно.
– Я ведь в этом баталионе, в линейном, хоть и прапорщиком
состоял, но все равно как бы под надзором, вроде как ссыльный какой. А
городишко принимал меня страшно хорошо. Денег я бросал много, верили, что я
богат, я и сам тому верил. А впрочем, чем-то и другим я им, должно быть,
угодил. Хоть и головами покивали, а, право, любили. Мой подполковник, старик уже,
невзлюбил меня вдруг. Придирался ко мне; да рука у меня была, к тому же весь
город за меня стоял, придраться нельзя было очень-то. Виноват был я и сам, сам
нарочно почтения не отдавал надлежащего. Гордился. У этого старого упрямца,
недурного очень человека и добродушнейшего хлебосола, были когда-то две жены,
обе померли. Одна, первая, была из каких-то простых и оставила ему дочь, тоже
простую. Была уже при мне девою лет двадцати четырех и жила с отцом вместе с
теткой, сестрой покойной матери. Тетка – бессловесная простота, а племянница,
старшая дочь подполковника, – бойкая простота. Люблю, вспоминая, хорошее слово
сказать: никогда-то, голубчик, я прелестнее характера женского не знал, как
этой девицы, Агафьей звали ее, представь себе, Агафьей Ивановной. Да и недурна
она вовсе была, в русском вкусе – высокая, дебелая, полнотелая, с глазами
прекрасными, лицо, положим, грубоватое. Не выходила замуж, хотя двое сватались,
отказала и веселости не теряла. Сошелся я с ней – не этаким образом, нет, тут
было чисто, а так, по-дружески. Я ведь часто с женщинами сходился совершенно
безгрешно, по-дружески. Болтаю с ней такие откровенные вещи, что ух! – а она
только смеется. Многие женщины откровенности любят, заметь себе, а она к тому
же была девушка, что очень меня веселило. И вот еще что: никак бы ее барышней
нельзя было назвать. Жили они у отца с теткой, как-то добровольно принижая
себя, со всем другим обществом не равняясь. Ее все любили и нуждались в ней,
потому что портниха была знатная: был талант, денег за услуги не требовала,
делала из любезности, но когда дарили – не отказывалась принять. Подполковник
же, тот – куда! Подполковник был одно из самых первых лиц по нашему месту. Жил
широко, принимал весь город, ужины, танцы. Когда я приехал и в баталион
поступил, заговорили во всем городишке, что вскоре пожалует к нам, из столицы,
вторая дочь подполковника, раскрасавица из красавиц, а теперь только что-де
вышла из аристократического столичного одного института. Эта вторая дочь – вот
эта самая Катерина Ивановна и есть, и уже от второй жены подполковника. А
вторая эта жена, уже покойница, была из знатного, какого-то большого
генеральского дома, хотя, впрочем, как мне достоверно известно, денег
подполковнику тоже никаких не принесла. Значит, была с родней, да и только, разве
там какие надежды, а в наличности ничего. И однако, когда приехала институтка
(погостить, а не навсегда), весь городишко у нас точно обновился, самые знатные
наши дамы – две превосходительные, одна полковница, да и все, все за ними,
тотчас же приняли участие, расхватали ее, веселить начали, царица балов,
пикников, живые картины состряпали в пользу каких-то гувернанток. Я молчу, я
кучу, я одну штуку именно тогда удрал такую, что весь город тогда загалдел.
Вижу, она меня раз обмерила взглядом, у батарейного командира это было, да я
тогда не подошел: пренебрегаю, дескать, знакомиться. Подошел я к ней уже
несколько спустя, тоже на вечере, заговорил, еле поглядела, презрительные губки
сложила, а, думаю, подожди, отмщу! Бурбон я был ужаснейший в большинстве тогдашних
случаев, и сам это чувствовал. Главное, то чувствовал, что «Катенька» не то
чтобы невинная институтка такая, а особа с характером, гордая и в самом деле
добродетельная, а пуще всего с умом и образованием, а у меня ни того, ни
другого. Ты думаешь, я предложение хотел сделать? Нимало, просто отмстить хотел
за то, что я такой молодец, а она не чувствует. А пока кутеж и погром. Меня
наконец подполковник на три дня под арест посадил. Вот к этому-то времени как
раз отец мне шесть тысяч прислал, после того как я послал ему форменное
отречение от всех и вся, то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать больше
ничего не буду. Не понимал я тогда ничего: я, брат, до самого сюда приезда, и
даже до самых последних теперешних дней, и даже, может быть, до сегодня, не
понимал ничего об этих всех наших с отцом денежных пререканиях. Но это к черту,
это потом. А тогда, получив эти шесть, узнал я вдруг заведомо по одному
письмецу от приятеля про одну любопытнейшую вещь для себя, именно что
подполковником нашим недовольны, что подозревают его не в порядке, одним
словом, что враги его готовят ему закуску. И впрямь приехал начальник дивизии и
распек на чем свет стоит. Затем немного спустя велено в отставку подать. Я тебе
рассказывать не буду, как это все вышло в подробности, были у него враги
действительно, только вдруг в городе чрезмерное охлаждение к нему и ко всей
фамилии, все вдруг точно отхлынули. Вот и вышла тогда первая моя штука:
встречаю я Агафью Ивановну, с которой всегда дружбу хранил, и говорю: «А ведь у
папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет». – «Что вы это,
почему говорите? Недавно генерал был, все налицо были…» – «Тогда были, а теперь
нет». Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» – «Не
беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что я на сей счет могила, а
вот что хотел я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого
случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у
него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет
угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги
выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет
сохраню». – «Ах, какой вы, говорит, подлец (так и сказала)! какой вы злой,
говорит, подлец! Да как вы смеете!» Ушла в негодовании страшном, а я ей вслед
еще раз крикнул, что секрет сохранен будет свято и нерушимо. Эти обе бабы, то
есть Агафья и тетка ее, скажу вперед, оказались во всей этой истории чистыми
ангелами, а сестру эту, гордячку, Катю, воистину обожали, принижали себя пред
нею, горничными ее были… Только Агафья эту штуку, то есть разговор-то наш, ей
тогда и передай. Я это потом все как пять пальцев узнал. Не скрыла, ну а мне,
разумеется, того было и надо.