– Брат, – вскричал он вдруг, – ты, верно, ужасно болен! Ты
смотришь и как будто не понимаешь, что я говорю.
– Это хорошо, что ты пришел, – проговорил как бы задумчиво
Иван и как бы вовсе не слыхав восклицания Алеши. – А ведь я знал, что он
повесился.
– От кого же?
– Не знаю от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал.
Он сейчас еще мне говорил…
Иван стоял среди комнаты и говорил все так же задумчиво и
смотря в землю.
– Кто он? – спросил Алеша, невольно оглядевшись кругом.
– Он улизнул.
Иван поднял голову и тихо улыбнулся:
– Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты «чистый херувим». Тебя
Дмитрий херувимом зовет. Херувим… Громовый вопль восторга серафимов! Что такое
серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, все-то созвездие есть всего
только какая-нибудь химическая молекула… Есть созвездие Льва и Солнца, не
знаешь ли?
– Брат, сядь! – проговорил Алеша в испуге, – сядь, ради
Бога, на диван. Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое
к голове? Может, лучше станет?
– Дай полотенце, вот тут на стуле, я давеча сюда бросил.
– Тут нет его. Не беспокойся, я знаю, где лежит; вот оно, –
сказал Алеша, сыскав в другом углу комнаты, у туалетного столика Ивана, чистое,
еще сложенное и не употребленное полотенце. Иван странно посмотрел на
полотенце; память как бы вмиг воротилась к нему.
– Постой, – привстал он с дивана, – я давеча, час назад, это
самое полотенце взял оттуда же и смочил водой. Я прикладывал к голове и бросил
сюда… как же оно сухое? Другого не было.
– Ты прикладывал это полотенце к голове? – спросил Алеша.
– Да, и ходил по комнате, час назад… Почему так свечки
сгорели? Который час?
– Скоро двенадцать.
– Нет, нет, нет! – вскричал вдруг Иван, – это был не сон! Он
был, он тут сидел, вон на том диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него
стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У
меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу…
а сплю. Но он тут сидел, он был, вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша,
ужасно глуп, – засмеялся вдруг Иван и принялся шагать по комнате.
– Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат? – опять тоскливо
спросил Алеша.
– Черт! Он ко мне повадился. Два раза был, даже почти три.
Он дразнил меня тем, будто я сержусь, что он просто черт, а не сатана с
опаленными крыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он
самозванец. Он просто черт, дрянной, мелкий черт. Он в баню ходит. Раздень его
и наверно отыщешь хвост, длинный, гладкий, как у датской собаки, в аршин
длиной, бурый… Алеша, ты озяб, ты в снегу был, хочешь чаю? Что? холодный?
Хочешь, велю поставить? C’est а ne pas mettre un chien dehors…
Алеша быстро сбегал к рукомойнику, намочил полотенце,
уговорил Ивана опять сесть и обложил ему мокрым полотенцем голову. Сам сел
подле него.
– Что ты мне давеча говорил про Лизу? – начал опять Иван.
(Он становился очень словоохотлив.) – Мне нравится Лиза. Я
сказал про нее тебе что-то скверное. Я солгал, мне она нравится… Я боюсь завтра
за Катю, больше всего боюсь. За будущее. Она завтра бросит меня и растопчет
ногами. Она думает, что я из ревности к ней гублю Митю! Да, она это думает! Так
вот нет же! Завтра крест, но не виселица. Нет, я не повешусь. Знаешь ли ты, что
я никогда не могу лишить себя жизни, Алеша! От подлости, что ли? Я не трус. От
жажды жить! Почему это я знал, что Смердяков повесился? Да, это он мне сказал…
– И ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? – спросил Алеша.
– Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его
и прогнал: он исчез, как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я
люблю твое лицо? А он – это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и
презренное! Да, я «романтик», он это подметил… хоть это и клевета. Он ужасно
глуп, но он этим берет. Он хитер, животно хитер, он знал, чем взбесить меня. Он
все дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. Он надул
меня, как мальчишку. Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы
никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, знаешь, – ужасно серьезно и как бы
конфиденциально прибавил Иван, – я бы очень желал, чтоб он в самом деле был он,
а не я!
– Он тебя измучил, – сказал Алеша, с состраданием смотря на
брата.
– Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: «Совесть! Что
совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной
человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги». Это он
говорил, это он говорил!
– А не ты, не ты? – ясно смотря на брата, неудержимо
вскричал Алеша. – Ну и пусть его, брось его и забудь о нем! Пусть он унесет с
собою все, что ты теперь проклинаешь, и никогда не приходит!
– Да, но он зол. Он надо мной смеялся. Он был дерзок, Алеша,
– с содроганием обиды проговорил Иван. – Но он клеветал на меня, он во многом
клеветал. Лгал мне же на меня же в глаза. «О, ты идешь совершить подвиг
добродетели, объявишь, что убил отца, что лакей по твоему наущению убил отца…»
– Брат, – прервал Алеша, – удержись: не ты убил. Это
неправда!
– Это он говорит, он, а он это знает: «Ты идешь совершить
подвиг добродетели, а в добродетель-то и не веришь – вот что тебя злит и мучит,
вот отчего ты такой мстительный». Это он мне про меня говорил, а он знает, что
говорит…
– Это ты говоришь, а не он! – горестно воскликнул Алеша, – и
говоришь в болезни, в бреду, себя мучая!
– Нет, он знает, что говорит. Ты, говорит, из гордости
идешь, ты станешь и скажешь: «Это я убил, и чего вы корчитесь от ужаса, вы
лжете! Мнение ваше презираю, ужас ваш презираю». Это он про меня говорит, и
вдруг говорит: «А знаешь, тебе хочется, чтоб они тебя похвалили: преступник,
дескать, убийца, но какие у него великодушные чувства, брата спасти захотел и
признался!» Вот это так уж ложь, Алеша! – вскричал вдруг Иван, засверкав
глазами. – Я не хочу, чтобы меня смерды хвалили! Это он солгал, Алеша, солгал,
клянусь тебе! Я бросил в него за это стаканом, и он расшибся об его морду.
– Брат, успокойся, перестань! – упрашивал Алеша.
– Нет, он умеет мучить, он жесток, – продолжал, не слушая,
Иван. – Я всегда предчувствовал, зачем он приходит. «Пусть, говорит, ты шел из
гордости, но ведь все же была и надежда, что уличат Смердякова и сошлют в
каторгу, что Митю оправдают, а тебя осудят лишь нравственно (слышишь, он тут
смеялся!), а другие так и похвалят. Но вот умер Смердяков, повесился – ну и кто
ж тебе там на суде теперь-то одному поверит? А ведь ты идешь, идешь, ты
все-таки пойдешь, ты решил, что пойдешь. Для чего же ты идешь после этого?» Это
страшно, Алеша, я не могу выносить таких вопросов. Кто смеет мне задавать такие
вопросы!