– Господи, какой вздор!
Это выскочило невольно и, я уверен, безо всякой
демонстрации. Просто устал человек. Но господин Кармазинов приостановился,
насмешливо поглядел на публику и вдруг просюсюкал с осанкою уязвленного
камергера:
– Я, кажется, вам, господа, надоел порядочно?
Вот в том-то и вина его, что он первый заговорил; ибо,
вызывая таким образом на ответ, тем самым дал возможность всякой сволочи тоже
заговорить и, так сказать, даже законно, тогда как если б удержался, то
посморкались-посморкались бы, и сошло бы как-нибудь… Может быть, он ждал
аплодисмента в ответ на свой вопрос; но аплодисмента не раздалось; напротив,
все как будто испугались, съежились и притихли.
– Вы вовсе никогда не видали Анк Марция, это всё слог, –
раздался вдруг один раздраженный, даже как бы наболевший голос.
– Именно, – подхватил сейчас же другой голос, – нынче нет
привидений, а естественные науки. Справьтесь с естественными науками.
– Господа, я менее всего ожидал таких возражений, – ужасно
удивился Кармазинов. Великий гений совсем отвык в Карлсруэ от отечества.
– В наш век стыдно читать, что мир стоит на трех рыбах, – протрещала
вдруг одна девица. – Вы, Кармазинов, не могли спускаться в пещеры к пустыннику.
Да и кто говорит теперь про пустынников?
– Господа, всего более удивляет меня, что это так серьезно.
Впрочем… впрочем, вы совершенно правы. Никто более меня не уважает реальную
правду…
Он хоть и улыбался иронически, но сильно был поражен. Лицо
его так и выражало: «Я ведь не такой, как вы думаете, я ведь за вас, только
хвалите меня, хвалите больше, как можно больше, я это ужасно люблю…»
– Господа, – прокричал он наконец, уже совсем уязвленный, –
я вижу, что моя бедная поэмка не туда попала. Да и сам я, кажется, не туда
попал.
– Метил в ворону, а попал в корову, – крикнул во всё горло
какой-то дурак, должно быть пьяный, и на него, уж конечно, не надо бы обращать
внимания. Правда, раздался непочтительный смех.
– В корову, говорите вы? – тотчас же подхватил Кармазинов.
Голос его становился всё крикливее. – Насчет ворон и коров я позволю себе,
господа, удержаться. Я слишком уважаю даже всякую публику, чтобы позволить себе
сравнения, хотя бы и невинные; но я думал…
– Однако вы, милостивый государь, не очень бы… – прокричал
кто-то из задних рядов.
– Но я полагал, что, кладя перо и прощаясь с читателем, буду
выслушан…
– Нет, нет, мы желаем слушать, желаем, – раздалось несколько
осмелившихся наконец голосов из первого ряда.
– Читайте, читайте! – подхватило несколько восторженных
дамских голосов, и наконец-то прорвался аплодисмент, правда мелкий, жиденький.
Кармазинов криво улыбнулся и привстал с места.
– Поверьте, Кармазинов, что все считают даже за честь… – не
удержалась даже сама предводительша.
– Господин Кармазинов, – раздался вдруг один свежий юный
голос из глубины залы. Это был голос очень молоденького учителя уездного
училища, прекрасного молодого человека, тихого и благородного, у нас недавнего
еще гостя. Он даже привстал с места. – Господин Кармазинов, если б я имел
счастие так полюбить, как вы нам описали, то, право, я не поместил бы про мою
любовь в статью, назначенную для публичного чтения…
Он даже весь покраснел.
– Господа, – прокричал Кармазинов, – я кончил. Я опускаю
конец и удаляюсь. Но позвольте мне прочесть только шесть заключительных строк.
«Да, друг читатель, прощай! – начал он тотчас же по рукописи
и уже не садясь в кресла. – Прощай, читатель; даже не очень настаиваю на том,
чтобы мы расстались друзьями: к чему в самом деле тебя беспокоить? Даже брани,
о, брани меня, сколько хочешь, если тебе это доставит какое-нибудь
удовольствие. Но лучше всего, если бы мы забыли друг друга навеки. И если бы
все вы, читатели, стали вдруг настолько добры, что, стоя на коленях, начали
упрашивать со слезами: „“Пиши, о, пиши для нас, Кармазинов, – для отечества,
для потомства, для лавровых венков”, то и тогда бы я вам ответил, разумеется
поблагодарив со всею учтивостью: „“Нет уж, довольно мы повозились друг с другом,
милые соотечественники, merci! Пора нам в разные стороны! Merci, merci,
merci”».
Кармазинов церемонно поклонился и весь красный, как будто
его сварили, отправился за кулисы.
– И вовсе никто не будет стоять на коленях; дикая фантазия.
– Экое ведь самолюбие!
– Это только юмор, – поправил было кто-то потолковее.
– Нет, уж избавьте от вашего юмора.
– Однако ведь это дерзость, господа.
– По крайней мере теперь-то хоть кончил.
– Эк скуки натащили!
Но все эти невежественные возгласы задних рядов (не одних,
впрочем, задних) были заглушены аплодисментом другой части публики. Вызывали
Кармазинова. Несколько дам, имея во главе Юлию Михайловну и предводительшу,
столпились у эстрады. В руках Юлии Михайловны явился роскошный лавровый венок,
на белой бархатной подушке, в другом венке из живых роз.
– Лавры! – произнес Кармазинов с тонкою и несколько
язвительною усмешкой. – Я, конечно, тронут и принимаю этот заготовленный
заранее, но еще не успевший увянуть венок с живым чувством; но уверяю вас,
mesdames, я настолько вдруг сделался реалистом, что считаю в наш век лавры
гораздо уместнее в руках искусного повара, чем в моих…
– Да повара-то полезнее, – прокричал тот самый семинарист,
который был в «заседании» у Виргинского. Порядок несколько нарушился. Из многих
рядов повскочили, чтобы видеть церемонию с лавровым венком.
– Я за повара теперь еще три целковых придам, – громко
подхватил другой голос, слишком даже громко, громко с настойчивостью.
– И я.
– И я.
– Да неужели здесь нет буфета?
– Господа, это просто обман…
Впрочем, надо признаться, что все эти разнузданные господа
еще сильно боялись наших сановников, да и пристава, бывшего в зале. Кое-как,
минут в десять, все опять разместились, но прежнего порядка уже не
восстановлялось. И вот в этот-то начинающийся хаос и попал бедный Степан
Трофимович…
IV
Я, однако, сбегал к нему еще раз за кулисы и успел
предупредить, вне себя, что, по моему мнению, всё лопнуло и что лучше ему вовсе
не выходить, а сейчас же уехать домой, отговорившись хоть холериной, а я бы
тоже скинул бант и с ним отправился. Он в это мгновение проходил уже на
эстраду, вдруг остановился, оглядел меня высокомерно с головы до ног и
торжественно произнес:
– Почему же вы считаете меня, милостивый государь, способным
на подобную низость?