Смущаясь, я рассказал о Ка, напомнил ему, что четыре года назад он какое-то время следил за каждым шагом моего друга, и спросил о нем.
— Он был очень хорошим человеком, любившим людей, собак, — сказал он. — Но он все время думал о Германии, был очень замкнутым. Сегодня здесь его никто не любит.
Мы долгое время молчали. Я, смущаясь, спросил его о Ладживерте, думая, что у него есть какие-либо сведения, и узнал, что точно так же, как я приехал ради Ка, год назад в Карс приезжали какие-то люди из Стамбула, чтобы узнать о Ладживерте! Саффет рассказал, что эти молодые исламисты, враги властей, очень старались, чтобы найти могилу Ладживерта: очень вероятно, что они вернулись ни с чем, потому что покойник был выброшен в море с самолета, чтобы могила не стала объектом поклонения. Фазыл, севший за наш стол, рассказал, что слышал от своего старого приятеля из лицея имамов-хатибов те же разговоры, что и молодые исламисты, которые помнили, что когда Ладживерт «эмигрировал», сбежали в Германию и основали в Берлине постоянно увеличивающуюся радикальную исламистскую группировку, и в первом выпуске журнала «Хиджра», который они выпускали в Германии, написали, что отомстят тем, кто отвечает за смерть Ладживерта. Мы предположили, что Ка убили именно они. Представив на мгновение, что единственная рукопись книги стихов моего друга под названием «Снег» находится в руках одного из берлинских сторонников Ладживерта и Хиджры, я посмотрел наружу, на падающий снег.
Другой полицейский, подсевший в этот момент за наш столик, сказал мне, что все сплетни, появившиеся о Ка, являются ложью.
— У меня глаза не из металла! — сказал этот полицейский.
А что такое "глаза из металла", он не знал. Он любил покойную Теслиме-ханым, и, если бы она не покончила с собой, он, конечно же, на ней женился бы. В тот момент я вспомнил, что Саффет четыре года назад в библиотеке прибрал к рукам студенческий билет Фазыла. Они, возможно, давно забыли этот случай, о котором написал в своих тетрадях Ка.
Выйдя со мной и Фазылом на заснеженную улицу, двое полицейских пошли вместе с нами, что, как я понял, было проявлением или дружбы, или профессионального любопытства, и сетовали на жизнь, на скуку, на свои любовные страдания и старость. У обоих не было даже шапок, и снежинки лежали на их белых редких волосах, совершенно не тая. В ответ на мой вопрос о том, стал ли город за четыре года еще беднее и опустел ли еще больше, Фазыл сказал, что в последние годы все стали еще больше смотреть телевизор, а безработные, вместо того чтобы идти в чайные, сидят по домам и бесплатно смотрят фильмы всего мира через антенны-тарелки. Все накопили денег и повесили на окна по одной из белых антенн-тарелок величиной с кастрюлю, и за четыре года это было единственной новинкой в городе.
Купив по одной сладкой лепешке с грецкими орехами в кондитерской "Новая жизнь", которые стоили директору педагогического института жизни, мы съели их вечером вместо ужина. Полицейские, догадавшись, что мы идем на вокзал, расстались с нами, и после этого мы прошли мимо закрытых ставней, пустых чайных, покинутых армянских особняков и заледеневших освещенных витрин, под каштанами и тополями, ветки которых были покрыты снегом, прошли по печальным улицам, освещенным редкими неоновыми лампами, слушая звуки наших шагов. Мы свернули в переулки, поскольку полицейских за нами не было. Снег, который в какой-то момент вроде бы прекращался, вновь усилился. Я ощущал чувство вины, словно шел в пустом городе один, оставив Фазыла, потому что на улицах совершенно никого не было, и мне доставляло боль сознание того, что я уезжаю из Карса. Вдалеке, из тонкой занавесы, сотканной двумя дикими маслинами, сухие ветки которых перемешались с сосульками, свешивающимися с ветвей, выпорхнул воробей и, пролетев между медленно падавших огромных снежинок, пролетел над нами и исчез. Пустые улицы, покрытые совершенно новым и очень мягким снегом, были такими беззвучными, что мы не слышали ничего, кроме звуков наших шагов и нашего дыхания, усиливавшегося по мере того, как мы уставали. Это безмолвие на улице, по обеим сторонам которой были расположены дома и магазины, создавало впечатление, будто находишься во сне.
На мгновение я остановился посреди улицы и проследил за снежинкой, которую заметил где-то наверху, до тех пор пока она не упала на землю. В то же время Фазыл указал на блеклую афишу, которая вот уже четыре года висела на одном и том же месте, потому что была повешена у входа в чайную «Браво», на возвышении:
ЧЕЛОВЕК — ШЕДЕВР АЛЛАХА
И САМОУБИЙСТВО — КОЩУНСТВО
— К афише никто не прикоснулся, потому что в эту Чайную ходят полицейские! — сказал Фазыл. а — Ты чувствуешь себя шедевром? — спросил я. п — Нет. Вот Неджип был шедевром Аллаха. После того как Аллах забрал его душу, я отдалился и от своей внутренней боязни атеизма, и от своего желания еще больше любить моего Аллаха. Пусть Он меня теперь простит.
Мы дошли до станции, совсем не разговаривая, между снежинками, которые были словно подвешены в воздухе. Здание, построенное на заре Республики, о чем я рассказываю в "Черной книге", красивое каменное здание вокзала было разрушено, а на его месте было построено что-то уродливое из бетона. Мы заметили Мухтара и черного как уголь пса, ожидавших нас. За десять минут до отправления поезда пришел и Сердар-бей и, отдав старые выпуски газеты, где были статьи о Ка, попросил рассказать в моей книге о Карсе и его бедах, не очерняя город и его людей. Мухтар, увидевший, что тот достал подарок, сунул мне в руки полиэтиленовый пакет с флаконом одеколона, маленьким кругом карсского овечьего сыра и подписанным экземпляром своей первой книги стихов, которую он отпечатал в Эрзуруме на собственные деньги, так словно бы совершал преступление. Я купил себе билет, а черному как уголь песику, о котором мой любимый друг написал в своем стихотворении, — бутерброд. Пока я кормил пса, дружелюбно помахивавшего своим завитым в колечко хвостом, прибежали Тургут-бей и Кадифе. О том, что я уезжаю, они в последний момент узнали от Захиде. Мы коротко поговорили о билетах, о дороге, о снеге. Тургут-бей, стесняясь, протянул мне новое издание одного романа Тургенева ("Первая любовь"), который он в тюрьме переводил с французского. Я погладил Омерджана, сидевшего на руках у Кадифе. На концы волос его матери, покрытые элегантным стамбульским шарфом, падали снежинки. Повернувшись к Фазылу, поскольку я боялся слишком долго смотреть в красивые глаза его жены, я спросил, что если однажды напишу роман о Карсе, что бы он хотел сказать читателю.
— Ничего, — решительно ответил он.
Увидев, что я расстроился, он смягчился и сказал:
— У меня в голове есть кое-что, но вам не понравится… Если вы напишете обо мне в романе о Карсе, то я бы хотел сказать, чтобы читатель не верил ничему, что вы напишете обо мне, о нас. Никто посторонний не сможет нас понять.
— Вообще-то никто такому роману и не поверит.
— Нет, поверят, — сказал он с волнением. — Они, конечно, захотят поверить в то, что могут любить нас и понимать нас в таком положении, поверить в то, что мы смешные и симпатичные, для того чтобы считать себя умными, превосходящими нас и человечными. Но если вы напишете эти мои слова, у них останется сомнение.