Больше всего меня пугало именно это. Ходжа долгое время нигде не появлялся, его почти забыли, и именно меня часто видели рядом с падишахом в особняках, во дворцах, в городе; мне начали завидовать! Сплетни распространялись все шире день ото дня, причем не потому, что на создание оружия были выделены доходы от деревень, оливковых рощ и домов, и не потому, что я был так близок к падишаху, а потому, что я гяур, и с этим оружием мы суем нос не в свои дела. Когда я уже не в силах был все это слышать, я высказывал свое беспокойство и Ходже, и падишаху.
Но они не прислушивались к моим словам. Ходжа целиком ушел в свой проект! Я завидовал ему, как старик завидует страсти молодости. В последние месяцы, когда он перешел уже непосредственно к изготовлению этого пугающего меня монстра и, вложив в это невероятные деньги, отлил дуло такой формы, что ни одно ядро не могло бы из него вылететь, он и слышать ничего не хотел о тех слухах, которые я ему передавал; его интересовало только, что говорят об этом в посольских особняках: что за люди эти послы? Как у них работают мозги? Что они думают об этом оружии? И главное: почему падишах не посылает постоянных послов в эти государства? Я чувствовал, что он сам хотел бы получить такой пост и избавиться от здешних глупцов, но открыто он не говорил об этом, даже когда испытывал трудности с осуществлением проекта, когда лопалась отлитая им сталь или когда впадал в отчаяние, считая, что ему не хватит денег. Только несколько раз у него вырвалось, что он хотел бы завязать отношения с «их» учеными; может, они поняли бы правильность наших идей; он хотел бы переписываться с учеными Венеции, Флоренции, он называл и еще более далекие страны, которые приходили ему в голову. Интересно, какие из этих ученых самые лучшие, где они живут, можно ли с ними переписываться, не могу ли я узнать это у послов? Но, отдавшись развлечениям и потеряв интерес к созданию оружия, я забыл об этой просьбе, в которой была доля уныния, способная порадовать наших врагов.
Падишах не слушал сплетен наших врагов. Когда я пожаловался, что в то время, как Ходжа ищет отважных людей, которые войдут в это страшное стальное чудовище и в обжигающем ноздри запахе ржавчины и железа будут крутить колеса, о нем распускают сплетни, падишах не стал даже слушать меня. Он, как всегда, повторил мне слова Ходжи. Падишах доверял Ходже, был им доволен и благодарил за это меня: это я обучил Ходжу всему. Он, как Ходжа, говорил о содержании людских голов и одновременно, как когда-то Ходжа, спрашивал, как живут люди на моей прежней родине.
Я рассказывал ему о моих видениях. Я так часто говорил об этом, что стал верить в эти видения и сам уже не понимал, действительно ли это события, которые я пережил в юности, или это придуманные рассказы, сходившие с кончика моего пера, когда я садился за стол, собираясь написать книгу; иногда я веселил его выдумками, пришедшими мне в голову, иногда пересказывал старые сказки или сочинял новые. Поскольку падишах интересовался подробностями, я неизменно повторял, что на одежде у всех много пуговиц, и сам уже не мог понять, какие подробности черпал из своих воспоминаний, а какие — из своего воображения. Но было несколько реальных воспоминаний, которые не стерлись за двадцать пять лет, например, наши разговоры за завтраком в саду под липами с матерью, отцом и братьями. Падишаху это было интересно. Однажды он сказал мне, что по большому счету все жизни похожи одна на другую. Я почему-то испугался этих слов, лицо падишаха приобрело лукавое выражение, которого я не видел раньше; мне хотелось спросить, что означают эти слова. Со страхом глядя на него, я хотел сказать: «Я — это я». Будто, если бы я осмелился сказать эти пустые слова, я сделал бы бесполезными интриги сплетников, Ходжи и падишаха, стремившихся сделать меня кем-то другим, и я спокойно продолжил бы свою собственную жизнь. Но я испуганно молчал, как все, пугавшиеся любого его непонятного слова, которое могло бы разрушить их покой.
Это случилось весной, когда Ходжа закончил работу над оружием, но еще не приступил к испытаниям, так как не смог набрать для этого людей.
Мы удивились, когда через некоторое время падишах выступил с армией в поход на Польшу. Почему он не взял с собой оружие, которое сметет всех наших врагов, почему он не взял меня в поход, неужели он нам не доверяет? Мы, как все, оставшиеся в Стамбуле, думали, что на самом деле падишах не столько выступил в военный поход, сколько отправился на охоту. Ходжа был доволен, что получил еще год отсрочки, мне нечем было заняться, и мы вместе работали над оружием.
Очень много сил ушло у нас на то, чтобы найти людей для испытаний. Никто не хотел входить внутрь ужасного на вид, непонятного сооружения. Ходжа обещал много денег, мы разослали глашатаев по городу, поспали людей на судоверфь, на пушечный завод, искали желающих среди безработных в кофейнях, среди разбойников и авантюристов. Большинство из тех, кого мы нашли и кто, переборов страх, протискивался внутрь странного сооружения, не выдерживали, поскольку крутить колесо надо было в страшной жаре, и сбегали. В конце лета, когда мы наконец сумели привести в движение наше изобретение, почти кончились деньги, которые мы для этого копили годами. Под испуганными и удивленными взглядами любопытных и под победные крики наше оружие неуклюже зашевелилось, трясясь, выстрелило из пушек в сторону воображаемой крепости и встало. Деньги от деревень и оливковых рощ продолжали поступать, однако из-за больших расходов Ходжа решил распустить команду, которую собирал с таким трудом.
Зима прошла в ожидании. Падишах вернулся из похода и остановился в своем любимом дворце в Эдирне; меня никто не призывал к себе, мы сидели с Ходжой одни. Некому было рассказать увлекательные истории и не с кем было развлечься вечером в особняке; никаких дел у нас не было. Я старался убить время тем, что заказал свой портрет художнику, приехавшему из Венеции, и брал уроки игры на уде
[63]
; Ходжа то и дело отправлялся в Куледиби, где он оставил свое оружие, приставив к нему сторожа. Он все еще продолжал совершенствовать свое изобретение, добавляя что-то к нему, но скоро это ему надоело. Последние дни зимы, которые мы провели вместе, он не говорил со мной об оружии и о том, что он собирается с ним делать. На него напала какая-то апатия, но не оттого, что он утратил свой пыл, а оттого, что я не поддерживал в нем интерес к его изобретению.
И опять мы проводили вечера в ожидании: ждали, когда утихнет ветер или дождь, когда последний раз пройдет продавец бозы, когда будет пора подбросить дрова в печку. Ждали, когда погаснет последний дрожащий огонек на другой стороне Золотого Рога, ждали, что придет сон, который никак не приходил, ждали утреннего азана
[64]
. В один из вечеров, когда мы почти не разговаривали, предаваясь мечтам, Ходжа вдруг сказал, что я очень изменился, стал совершенно другим человеком. Мне стало нехорошо, меня даже прошиб пот; мне хотелось возразить, сказать, что он неправ, я такой, как прежде, мы с ним похожи, надо, чтобы я интересовал его, как раньше, что у нас еще много тем для разговоров, но он был прав; я посмотрел на портрет, который в то утро принес от художника и повесил на стену: я изменился; растолстел от еды на приемах, появился второй подбородок, мышцы стали дряблыми, движения медленными; хуже всего, что и лицо мое было совершенно другим; от поцелуев в углу моих губ притаилось бесстыдство, от беспорядочного сна глаза смотрели устало, а взгляд стал умиротворенным, как у дураков, довольных жизнью, миром и собой, но я знал, что доволен своим новым видом, и промолчал.