В конце концов Ходжа сказал, что мы удивляемся тому, чему не должны бы удивляться: разве неправдой были все рассказы, трактаты и книги, которые мы годами вручали падишаху, и теперь, когда он поверил в них, мы стали сомневаться. Было и еще одно: падишах стал интересоваться, а что же там происходит в наших умах. Ходжа взволнованно спрашивал: это ли не победа, которой мы ждали столько лет?
Да, это было так; мало того, на этот раз мы разделили ее между собой и приступили к работе; я тоже был счастлив, тем более что меня не интересовало, как его, завершение работы. Следующие шесть лет, которые мы работали над созданием оружия, были самыми опасными для нас годами. Не потому, что мы работали с порохом, не потому, что нас угнетала зависть наших врагов; а потому, что все с нетерпением ждали: нашей победы или поражения, и мы со страхом ждали того же.
Сначала мы провели бесполезную зиму, сидя за столом. Мы были воодушевлены, жаждали работать, но у нас не было ничего, кроме неясного бесформенного представления о грозном оружии, которое поможет прогнать всех наших врагов. Потом мы решили работать с порохом. Мы устраивались в прохладной тени под высокими деревьями, как когда-то, когда вместе готовили фейерверк, а наши люди делали по нашему рецепту порох и взрывали его вдали от дома. На шум и дым сбегались любопытные со всего Стамбула. На лужайках, где мы отливали пушки с длинными дулами, размещали мишени и шатры, толпы любопытных собирались как на праздничные гулянья. В конце лета к нам пожаловал сам падишах.
Мы устроили представление для него, заставили стонать небо и землю; мы показали ему емкости с подготовленными пороховыми смесями, снаряды, пушки, чертежи форм для еще не отлитых стволов, проекты самовоспламеняющихся ракет. Но его больше всего интересовал я. Сначала Ходжа решил держать меня подальше от падишаха, но тот заинтересовался мной, увидев, когда началось представление, что я отдаю приказы наравне с Ходжой и мне задают вопросы так же, как ему.
Он смотрел на меня, как на человека, которого он будто бы знал прежде, но не мог вспомнить. У него был такой вид, словно он пытался с закрытыми глазами определить, какой фрукт пробует. Я поцеловал край его одежды. Он не разгневался, узнав, что я здесь двадцать лет и все еще не стал мусульманином. Он думал о чем-то другом. «Стало быть, двадцать лет? Как странно!» Потом спросил: «Это ты учишь его всему этому?» Но не дожидаясь ответа, вышел из нашего потрепанного, пропахшего селитрой шатра и направился к своей красивой белой лошади; вдруг остановился, повернулся к нам, стоящим рядом, и улыбнулся так, словно увидел одно из несравненных чудес, созданных Аллахом для того, чтобы умерить гордость людей и показать им всю их никчемность: то ли совершенного карлика, то ли невероятно похожих друг на друга братьев-близнецов.
Ночью я думал об этом, но не так, как Ходжа. Ходжа продолжал сердиться на падишаха, а я сказал, что не могу сердиться на него или стараться принизить его: мне понравилось его спокойствие, приятное лицо и поведение избалованного ребенка, который может говорить все, что взбредет ему в голову. Я хотел бы быть таким, как он, или быть его другом. Когда Ходжа, успокоившись, стал засыпать в моей постели, я подумал, что падишах не заслужил, чтобы его обманывали, мне хотелось все откровенно рассказать ему. А что — все?
Этот интерес оказался взаимным. Как-то Ходжа сказал, что падишах ждет, чтобы утром я пришел с ним, и мы пошли. Был прекрасный осенний день, пахнущий морем и водорослями. Мы провели все утро у бассейна с кувшинками под чинарами и иудиными деревьями, в роще, усеянной опавшими красными листьями. Падишах хотел поговорить о лягушках, которых было много в бассейне. Но Ходже не хотелось, и он сказал несколько ничего не значащих дежурных фраз. Падишах словно не обратил внимания на эту удивившую меня дерзость. Он больше интересовался мной.
Я долго говорил о строении лягушек, об их кровообращении, о том, что если аккуратно извлечь сердце из тела, оно еще долго будет биться, о комарах и насекомых, которыми они питаются. Чтобы лучше продемонстрировать эволюцию от икринки до зрелых лягушек в бассейне, я попросил бумагу и перо. Падишаху было очень интересно наблюдать, как я рисовал тростниковыми перьями, которые взял из принесенного серебряного прибора, инкрустированного рубинами. Он с удовольствием слушал сказки про лягушек, которые я помнил с детства, когда речь зашла о принцессе, целующей лягушку, он скривился с отвращением, но он не был похож на юного глупца, каким его рисовал Ходжа; скорее походил на подростка, интересующегося наукой и искусством. В конце этих приятно проведенных часов, хотя Ходжа беспрестанно хмурился, разглядывая рисунки лягушек, которые он держал в руках, падишах сказал: «Я подозревал, что рассказы сочиняешь ты. Значит, и рисунки тоже твои!» Потом спросил про усатых лягушек.
Так начались мои встречи с падишахом. Теперь я всегда ходил во дворец вместе с Ходжой. Первое время Ходжа в основном молчал, разговаривали мы с падишахом. Разговаривая с этим сидящим напротив меня умным шутником о снах, волнениях, страхах, прошлом и будущем, я думал, насколько он не похож на того падишаха, про которого годами рассказывал мне Ходжа. По разумным вопросам, которые он задавал, и по его маленьким хитростям я понял, что, читая наши книги, он старался понять, насколько Ходжа — это Ходжа, а насколько — я, и насколько я — это я, а насколько — Ходжа. Ходжа будто не обращал внимания на это любопытство, которое он считал глупым, он в это время был всецело занят пушками с длинными стволами.
Ходжа забеспокоился, когда через шесть месяцев после начала нашей работы с пушками узнал, что начальник артиллерии разозлился на то, что мы суем нос в эти дела, и потребовал, чтобы или его уволили с должности, или этих сумасшедших, гробящих пушечное дело под видом введения новшеств, прогнали из Стамбула; одно время начальник артиллерии был готов сблизиться с нами, но Ходжа не пытался договориться с ним. Когда через месяц падишах предложил нам усовершенствовать не пушки, а какое-нибудь другое оружие, Ходжа не огорчился. Оба мы уже знали, что отлитые нами пушки и новые стволы ничуть не лучше тех, что применялись прежде.
Ходжа считал, что мы снова вступили в новый период, нам предстоят новые мечты и надо заново все обдумать; я уже привык к его вспышкам гнева и к его фантазиям; новым для меня было только знакомство с падишахом. Падишах тоже был доволен, что знаком с нами. Как внимательный отец разнимает ссорящихся в игре братьев, не поделивших шарики: «это твои, а это твои», так и он различал нас, слушая наши слова и наблюдая за нашим поведением. Мне были интересны его замечания, иногда по-детски наивные, иногда по-взрослому умные: мне верилось, что, незаметно для нас, он отделяет от меня мою личность и объединяет ее с личностью Ходжи, а личность Ходжи объединяет с моей; казалось, что падишах знает нас лучше нас самих, соединяя нас в своем воображении.
Когда мы толковали его сны или говорили об оружии, о котором мы тогда еще только мечтали, падишах вдруг прерывал нас и говорил: «Нет, это не твоя, это его мысль». А иногда говорил: «Ты сейчас смотришь, как он, смотри по-своему!» Я с удивлением улыбался, а он добавлял: «Вот так, молодец! Вы никогда не смотрелись вместе в зеркало?» Он спрашивал, когда мы смотримся в зеркало, насколько у каждого из нас получается оставаться самим собой. Однажды перед ним разложили все трактаты, книги о животных, календари, которые мы ему преподнесли за долгие годы; он переворачивал страницы и говорил, кто из нас, по его представлению, что написал и что с чем и по чьему настоянию поменяли местами. В другой раз он призвал человека, который стал копировать нас в нашем присутствии, что разозлило Ходжу, а у меня вызвало восхищение.