— Император! — возразил Соссий. — Должен же человек хоть чем-то заплатить за предательство!
Антоний пожал плечами.
— Может, и должен, но ведь не любимым сундуком. — Он плеснул себе еще вина. — Соссий, если хочешь отправиться за ним, уходи прямо сейчас.
— Император… — Соссий выглядел потрясенным.
— Впредь каждого, кто попытается дезертировать, будут казнить в назидание прочим. Болезнь приобретает угрожающие масштабы, и, чтобы остановить ее, придется прибегнуть к кровопусканию. — Он поднял чашу. — Но тебя, друг, я отпускаю свободно.
— Император!
— Хорошо, как хочешь. Но это была последняя возможность.
Антоний отпил огромный глоток.
Вино… о боги, что творится? Не хватает нам повторения Пергамской истории.
Я смотрела на него с опаской.
Но Антоний, как ни странно, выглядел абсолютно трезвым, словно сегодняшние потрясения сделали его невосприимчивым к вину.
— Полагаю, теперь нам придется снова обратить внимание на корабли, — перешел к делу Антоний. — В каком они состоянии?
Соссий представил краткий отчет. По его словам, годных к плаванию кораблей у нас оставалось больше, чем гребцов. К тому же люди пребывали в плачевном состоянии — как физическом, так и духовном. Телесно они истощились из-за скудной пищи (мы имели только то продовольствие, что нам доставляли на ослах по горным тропам), а на моральном состоянии пагубно сказывались бездействие, болезни и неудачная попытка вырваться из залива.
— Это смертельно опасная комбинация, император, — подытожил Соссий.
— Во имя богов, могут они просто сидеть и грести?
— Да.
— Тогда им придется грести, — мрачно заявил Антоний. — И очень скоро.
Когда от усталости и напряжения этого ужасного дня я уже теряла ясность мыслей и свет подвесной лампы расплывался перед глазами, нам доставили еще одно донесение.
Под покровом темноты Роеметалк Фракийский и римский командир Марк Юний Силан перебежали к Октавиану.
Глава 41
— Ты видела его победителем. Но нельзя узнать человека, пока не увидишь его побежденным.
Олимпий обронил это мимоходом в разговоре про одного участника состязаний колесниц — я хотела его наградить, назначив главным царским конюшим. Теперь я вспомнила слова своего друга.
«Нельзя узнать человека, пока не увидишь его побежденным».
Отчаяние Антония, его вспышки гнева и истерики, нерешительность, охватившая его после провала второй кавалерийской атаки, — все это хуже, чем само поражение. Я смотрела на своего супруга, не веря глазам. Он казался разбитым, как корабль, налетевший на скалы.
Царевич Ямвлих из Эмесы и сенатор Квинт Постум попытались бежать, но были схвачены, и Антоний в назидание прочим предал их казни. Это помогло положить конец дезертирству среди высших чинов, но мы понимали: если в бега ударятся солдаты и младшие командиры, остановить их будет невозможно. Между тем противник постоянно изводил нас оскорблениями, бранью в адрес командования и призывами к солдатам переходить на вражью сторону. Кто-то — уж не сам ли Октавиан? — додумался забросить к нам списки поэмы Горация, повествующей о нашем постыдном отступлении на море и бегстве Аминты. Должно быть, без Октавиана не обошлось, ибо поэма была адресована его близкому другу Меценату. У кого еще имелся экземпляр?
Похоже, в Риме веселились и не жалели хорошего вина.
Благословенный Меценат, так выпьем же с тобой!
Заветного вина давай поделим чашу
В дому твоем большом, и новостью благой
Возвеселим сверх меры душу нашу.
Великий Цезарь наш всегда победоносен,
Восславим же его! Еще вина налей-ка.
Его победы ныне громко превозносит
И лира римская, и варварская флейта.
Но есть, увы, иные гнусные примеры
Того, как римский воин, прежде благородный,
Стал женщины рабом, предавшись ей без меры,
Наградою ему — позор и гнев народный.
Недаром ныне он сидит за частоколом
Средь жирных евнухов, скрывая горький стыд.
Меж воинских знамен, всем нам немым укором
Шатер его постыдный все еще стоит.
О, как безумен этот горький стыд,
Когда, от страха громогласно воя,
Галатов конница с позором прочь бежит,
Бесславно покидая поле боя.
Тогда как в то же время в море флот,
Ища себе защиты и спасения,
Забыв о доблести, в укрытие плывет
В трусливом и постыдном отступлении.
Презренный враг разбит на суше и на море.
Нет, царский пурпур не принес ему победы.
Подняв свой жалкий меч, стяжал он стыд и горе,
И волны плещутся, суля ему лишь беды.
Давай же, мальчик, до краев наполни чаши
Вином лесбийским или же хианским,
А коли это не ответит вкусам нашим,
То и божественным, заветным цекубанским.
И пусть все страхи, все тревоги наши,
Все то, что мучило, лишая сна порою,
Теперь останется на дне глубокой чаши.
Мы пьем! Мы славим Цезаря-героя!
Меня в этих виршах задевало все — и правда, и выдумки. Антоний не был моим рабом, как не было и никаких евнухов в нашем лагере. А что позорного в моем шатре? Однако нашим кораблям действительно пришлось отступить и укрыться в гавани…
Нужно ли показать вирши Антонию? У прежнего Антония этот пасквиль вызвал бы сначала смех, а потом — желание наказать пасквилянта. Но новый Антоний, почти незнакомый мне — тот, «разбитый на суше и на море», кому «царский пурпур не принес победы», — не будет ли он сломлен этим осмеянием окончательно? В конце концов мои опасения взяли верх. Я спрятала стихотворный памфлет подальше, до лучших времен.
Духота, жара, доводящая до обморока. Гнетущий, не дающий покой зной. Обильный пот. Вот основные наши впечатления от мыса Актий в июле. Июль, месяц Юлия. В день рождения Цезаря, двенадцатого числа, несмотря на жару, мы дали обед в его память. Ночной обед, на котором изнемогавшие от зноя гости вкушали под луной скудную пищу, поданную измученными слугами. Казалось, даже ночное светило испускает жар. Да, лучи жаркой луны разогревали застойную воду залива, усиливая зловоние.
Блюда были незамысловаты: вареные бобы, жареное тростниковое просо (я припомнила, как на пирах в Египте готовили жареные стебли папируса, и решила подыскать им замену), заплесневелый хлеб да неизменная рыба. А еще вино, такое кислое, что его невозможно пить, не кривя рот.
Я невольно подумала о том, что Гораций и Меценат наслаждаются в Риме изысканным цекубанским.
— Бьюсь об заклад, что у Октавиана даже мальчики-слуги утоляют жажду фалернским, — промолвил Деллий, словно прочитал мои мысли. Он заглянул в свою чашу и нахмурился. — Если, конечно, он взял их с собой в поход.