— Ладно, — согласилась Тося, — я позвоню.
Она набрала номер на мобильном телефоне и выпалила в одно слово:
— Это-я-папа-заболел-здесь-тетя-Люба-пока.
* * *
Руки под бинтами болели у Федора Федоровича непередаваемо. Но это было хорошо. Иначе ему не осилить боль душевную. Нюрочка умирала. Врач сказал — в любую минуту. Отвезли ее в пустую палату на каталке. Так и оставили — на кровать не переложили, чтобы потом на той же каталке и в морг отвезти. Федорович принес табуретку, сел рядом. Плакал в голос и тихо звал жену, разговаривал с ней, проваливался не то в сон, не то в бред.
Не было сейчас в мире той цены, которую он не заплатил бы за Нюрочкину жизнь. И не страшно сказать: его заберите, и дочь, и внучика, да все человечество в крематорий отправьте… Но никто цены не запрашивал, а Нюрочка в себя не приходила. Сипло дышала, сукровица из уголка рта текла. Федорович пеленкой вытирал.
Он полюбил ее с первого взгляда. Почти полвека назад. Сердце защемило — и на всю жизнь в нем прищепка осталась. Спроси Федора, что его заворожило в работнице красильного цеха ткацко-прядильной фабрики имени Буденного Анне Тимофеевне Козловой, ответит: медленность и плавность. Все девчонки — вихлястые, крикливые, матерком щегольнуть, стакан опрокинуть. А она!.. Руку поднимет, голову повернет, шаг ступит — пава, боярыня. Но не дура заторможенная. Кому следует, так ответит — три дня заикаться будет. Держала себя с достоинством. На Федино ухажерство прямо сказала:
— Времени не теряй. Ты мне неподходящий. Бабник ты, Федька, и несерьезный человек.
Но его тогда и волна типа цунами не могла остановить. Голову потерял, а осаду организовал с суворовской наглостью и натиском. По пожарной лестнице к ее окну в общежитие забраться и букет цветов бросить — пожалуйста, и регулярно. У проходной дежурил, чтобы домой проводить, — понятно, но еще и по утрам к общежитию прибегал — на фабрику сопровождать. На аванс жил, получку складывал, у ребят подзанял — позвольте преподнести вам скромный подарок в виде черно-бурой лисы с хвостиком и мордочкой со стеклянными глазками. А уж любимыми духами «Красная Москва» завалил — хоть мойся ими с головы до ног.
Его друзья из локомотивного депо и Нюрочкины соседки, прядильщицы и красильщицы, видя Федино неистовство и страдание, приняли участие — дружно Нюрочку уламывали: посмотри, как человек мучается, неужто думаешь кто еще тебя так любить будет. И сломалась Нюрочка — полюбила Федю. На большое бабье горе.
Хоть и въелась крепко в Федино сердце прищепка, а с другими частями своего блудливого тела ничего он поделать не мог. Сколько себя помнит, неравнодушен был к женскому полу. В школу еще не ходил, а бегал в баню за тетками подглядывать. Учительница, что из города приехала, за руку возьмет — у него чресла каменеют и по ночам не спится.
Любил он жену, но и других женщин временно тоже любил. Будто кто внутри его будильник заводит — звенит так, что глохнет Федина совесть. Пока своего не добьется, никакие другие звуки не проникают. Надолго завода пружины у будильника не хватало — месяц, самое большое — два.
В изысках охмурительного процесса себя не утруждал. За годы арсенал наступательных присловий отшлифовался до глянцевости (бабы ушами любить начинают). Он его и на Татьяне, что дом в Смятинове построила, испробовал. «Взгляд ваших пронзительных зеленых глаз заставил трепетать струны моей чувствительной души», «Сражен стрелой амура, исходящей из прельстительных органов вашего глубоко прекрасного тела», «Секрет вашего очарования государству следует охранять, как оружие массового поражения» и так далее в таком же духе.
Татьяна в ответ хохотала. Неудивительно. На женщин с высшим образованием Федор и в молодые годы редко покушался.
Ступино — городок небольшой, и доброхотки не замедлили Нюрочке глаза на мужа-гуляку ненасытного открыть. А потом она и сама стала фиксировать, когда будильничек у него включался. Очень страдала. И плакала, и уговаривала, клятвы страшной требовала, разойтись хотела, кастрировать его хирургически — все прошла. А с него как с гуся вода. Честно обещает не таскаться, а новая сударушка появится — зазвенело, и пиши пропало.
Пересилила себя Нюрочка. Еще выше стала. Голову не опустила, стыдом не умылась. Поняла, что неверный муж — он по-своему надежный. Поганые рты тех, кто на унижение ее посмотреть хотел, быстро затыкала: «Хороший кобель всех сучек в деревне покроет, а охранять свой дом прибежит». В том смысле, что объедков и обмылков ей не жалко. Никто ее горя не видел. Хотя до конца разве простишь?
К Феде относилась как к больному умственно: «Опять у тебя, ирод, замыкание в голове дрель между ног включило?» Он, понятно, отказывался. А когда снова на семейную стезю с повинной головой и большим желанием возвращался, Нюрочка брезговала. Требовала «дрель» кипятком ошпаривать, водкой мыть или в банке с черным раствором марганцовки держать. Испытание не из приятных, хоть и заслуженное.
А теперь Нюрочка умирала. Вросла прищепка в его сердце, и рвали ее по-живому, с мясом, с кровью. Федор Федорович Ексель-Моксель отчетливо понимал: жить без куска сердца не сможет, да и не хочет. Не будет Нюрочки, и ему на белом свете делать нечего.
То ли он сном забылся, то ли видение явилось, но увидел он вдруг Нюрочку молодой, в белом сарафане, с косой на конце расплетенной. Лузгает семечки и улыбается насмешливо. Она умела так: голову наклонит и испытывающе хихикает. А у него коленки сразу слабеют, подгибаются.
— Все-таки ты, Федька, дурак, — говорит молодая Нюрочка, но она как бы и мудрая по пережитому. — Что ты удумал? Руки на себя наложить? Шальная башка! — Она уже не улыбается, а смотрит с гневом. — По ветру пустить, что нажили? Дом, на сберкнижке деньги, корова, Люська да Димка! Это же память моя, а ты — коту под хвост!
— Нюрочка, голубушка! — Федя, сморчок старый перед красавицей, испугался, что не узнает она его. — Помнишь все? Ты простила меня, ненаглядная?
— А что прощать? — опять улыбается. — Если любят, не прощают.
— Выходит, зло держишь, — поник Федя.
Она не сразу ответила. Хохотнула, шелуху подсолнечную с губ сняла:
— Говорю же — дурак! Любила я тебя. Со всеми твоими потрохами и выкрутасами. Чего прощать? Прощают — когда равнодушие, вроде сделки: гроб на музыку меняют. Я-то бескрылая была, а ты — орел. Небо мне показал. Смотри, Федька, не блажи без меня! И не торопись следом! Живи, как на роду написано. А я дождусь тебя. Ну, иди, касатик!
— Иди, иди, касатик! — Нянечка обняла Федора Федоровича за плечи, подняла с табуретки и проводила до дверей палаты.
Он оглянулся, выходя. Лицо жены закрыто простыней. Нянечка про себя удивилась: так убивался, а сейчас на израненном лице спокойствие и благость.
* * *
Люся прибежала, когда Анну Тимофеевну везли по больничному коридору в морг. Не успела проститься — Димку ходила проведывать.
— Ушла мама, — сказал дочери семенящий рядом с каталкой Федор Федорович.