А за неделю до своего пятого дня рождения Маша, можно сказать, пошла ва-банк. Ей удалось удрать от заболтавшейся с соседками бабушки, осуществить всеобщую детскую мечту о самостоятельном визите в соседний двор и, почти сразу же, провалиться в отверстие канализационного люка, крышка которого не то чтобы вовсе отсутствовала, но была сдвинута в сторону неизвестным доброжелателем. В некотором смысле Маше повезло: колодец, в который она угодила, оказался бездействующим. Там было темно, страшно и скверно пахло, но этим его недостатки практически исчерпывались. Падая, она разбила локти, коленки и подбородок, вывихнула плечо и преждевременно рассталась с половиной молочных зубов, но зато не захлебнулась в фекальном болоте, не ударилась нежным черепом о железную трубу, не угодила в крысиное гнездо. Даже сознание не потеряла, а сразу же принялась звать на помощь. Она орала так громко, что у самой уши заложило, а голос был безнадежно сорван (школьная учительница пения потом надивиться не могла на малышку с абсолютным слухом и хриплым, как у спивающегося шансонье, голоском). Маша не зря старалась: помощь пришла не сразу, но довольно быстро. Она смутно помнила, что была абсолютно спокойна, когда мужчина в военной форме взял ее на руки и поднял наверх, высоко-высоко, туда, откуда навстречу ей тянулись другие сильные руки и струились солнечные лучи, столь яркие, что теплые ладони спасателя казались полупрозрачными и словно бы сияли изнутри нежным персиково-розовым светом.
С тех пор все переменилось, будто краткосрочный визит под землю снял проклятие, обещанное суеверной старушкой. Маша больше не влипала в опасные для жизни истории. Даже хворать перестала, раз и навсегда, о чем горько сожалела в те пасмурные ноябрьские дни, когда чуть ли не все ее друзья лежали под теплыми одеялами с безобидным диагнозом «ОРЗ», а она шлепала по лужам в направлении школы, где свирепствовал толстый крикучий завуч, самолично досматривающий учениц на предмет наличия сережек в ушах и колечек на пальцах; первым уроком значилось черчение, вторым – математика, а третьим – химия, и все это вместе совершенно не подходило для достойного начала хорошего дня…
Впрочем, Машиной жизнерадостности хватило бы на дюжину толстых завучей и несколько сот уроков черчения кряду. Ничто не могло испортить ей настроение дольше чем на восемь секунд – ровно столько времени требовалось опустившимся вниз уголкам ее губ, чтобы снова сложиться в улыбку. Она легко мирилась с несовершенством мира, да и собственные несовершенства ее не печалили. Даже в подростковом возрасте, когда всякий прыщик на подбородке причиняет немыслимые душевные страдания, Маша с хладнокровным любопытством заглядывала в зеркало и уже через несколько секунд забывала открывшееся ее взору зрелище: к внешности своей она была доброжелательно равнодушна, хоть и росла гадким утенком. В мире, как ей казалось, было множество куда более интересных вещей, чем разрез собственных глаз, форма носа, очертания губ и прическа. В пятнадцать лет она была дурнушкой, в восемнадцать вдруг стала изумительной красавицей; к двадцати двум годам почему-то снова потускнела, а после двадцати пяти сделалась, по единодушному мнению окружающих, «женщиной с необычным лицом». «С необычным» – что ж, этот статус устраивал ее более прочих. Если уж тебя зовут «Мариванна» (к этому моменту тайная война с именем была в самом разгаре), следует опасаться заурядной внешности, заурядной судьбы, заурядных суждений и прочих заурядностей.
Надо отдать Маше должное: она неплохо поработала в этом направлении. Сразу после школы уехала из Москвы и, к изумлению родителей, заранее подготовивших для нее не один, а несколько тайных входов в столичные вузы, на выбор, поступила в Львовский университет, где на протяжении трех лет изучала польский, украинский и сербский языки, а потом вдруг вернулась в Москву, на сей раз изумив уже преподавателей, возлагавших на нее большие надежды. Пробездельничав дома почти целый год, она снова сбежала, на сей раз в Таллин, оттуда переехала в маленький закарпатский городок Ужгород; почти год прожила в Ялте; в начале перестройки училась на кооперативных курсах дизайна в Риге; наконец снова вернулась в Москву и стала работать в туристическом бюро, возила группы в Польшу и Югославию, благо бесценные гуманитарные знания, полученные в Львовском университете, все еще оставались при ней. Потом путешествия ей наскучили, и Маша стала зарабатывать книжными переводами. Она была проворна и не тщеславна, поэтому денег хватало не только на жизнь, но и на аренду малогабаритной квартиры неподалеку от ВДНХ, с видом на раскорячившихся пролетарских монстров, порожденных пылким воображением скульптора Мухиной.
Помещение обладало лишь одним несомненным достоинством: у него были все признаки временного жилья, начиная с пожухлых обоев, текущих кранов да чудовищных люстр и заканчивая тараканьими бегами на кухне. Вполне пригодная для жилья, но напрочь лишенная уюта холостяцкая берлога, откуда можно съехать в любой момент: два часа на сборы – и вперед. Очередная «стартовая площадка», именно то, что ей требовалось.
Случайные свидетели Машиных метаний были уверены, что причиной всему дела сердечные: в самом деле, куда может мчаться сломя голову женщина, если не за мужчиной своей мечты?
Они ошибались. Мужчины и правда нередко появлялись в Машиной жизни, но она не придавала особого значения случайным своим романам и не позволяла им затягиваться. Она вообще полагала, что любовь не может длиться во времени: есть лишь одно краткое мгновение настоящей страсти, нежности и молчания, а все остальное – либо мечты о том, как оно когда-нибудь наступит, либо воспоминания о былом. Было бы из-за чего на край света бежать!
«Край света» занимал ее сам по себе. Перемена мест казалась обязательным и необходимым условием полноты бытия. Машу ужасала мысль о том, что некоторые люди рождаются, живут, ходят в школу, а потом на работу, женятся, рожают детей, выгуливают внуков и наконец умирают – не то что в одном городе, а даже в одном и том же микрорайоне. Когда она пробовала примерить на себя такую судьбу, у нее в глазах темнело от ужаса.
Именно поэтому Маша уехала из Москвы сразу после школы, жмурясь от страха и дыма в вонючем тамбуре плацкартного вагона, который казался ей уродливым плодом любовного союза пепельницы и газовой камеры. Этот поступок потребовал всего ее мужества: родительский дом не был местом, откуда хочется удрать во что бы то ни стало. Скорее уж наоборот. Большая, светлая квартира на Плющихе казалась Маше бархатным лоскутком пространства, волшебной кроличьей норкой, где всегда хорошо, уютно и безопасно. Мама и папа были славными людьми; за всю свою жизнь Маша поссорилась с ними всего раз пять, да и то в детстве, когда она постоянно маялась ангинами и родители отказывались покупать ей мороженое, а их друзья активно одобряли сие вопиющее зверство. Иных поводов для конфликтов в семье не находилось. Когда Маша подросла, родители стали для нее если не близкими друзьями, то добрыми приятелями: они не докучали дочке чрезмерной опекой, не мучили дрессировкой, не изводили упреками, зато охотно приобщали ее к своим развлечениям (бридж, преферанс, книги, англоязычный рок; зимой – лыжи, летом – месяц в Крыму, все как у людей, только по высшему разряду). Казалось бы, уж кому, как не ей, следует оставаться в отчем доме как можно дольше: от добра добра, как говорится, не ищут…