Варвара, конечно, ставила ему в пример Солженицына, который сразу разобрался и с Западом, и с Востоком, отчего сделался неуязвимым ни для того, ни для другого, поскольку изворотливость его арифметического ума и закаленность сердца помогали ему протиснуться сквозь джунгли людского устройства и тут же движением ладони стряхнуть колючки, песчинки и всех насекомых. На то он и был Солженицыным, что говорить.
Два университета, расположенные в Германии не так далеко друг от друга, приглашали Владимирова прочесть несколько курсов по русской и советской литературе, но одновременно с их приглашениями возникла идея журнала, который, как была уверена Варвара, должен будет оказаться и сильнее, и во сто крат интереснее того, затеянного Устиновым издания, которое советская пресса поливала помоями так щедро, с такою обильностью, что сами поливщики диву давались. Все эти планы, как со страхом чувствовал Владимиров, устремлялись к одному: к тому, что ему придется бросить роман, который терзал его так, как отца, вынужденного с утра и до глубокой ночи зарабатывать деньги вне дома, терзает мысль о больном ребенке, брошенном на попечение соседки.
Ни разу не поговорили с Ариной. Она не подходила к телефону, хотя он каждое утро спускался в одном пиджаке к автомату, скрипел ледяной двушкой, заталкивая ее в промерзшую щель, и долго, с беспомощно бьющимся сердцем слушал гудок, представляя себе свой дом, кабинет, хохлому над плитою и плечи Арины, дрожь которых так и осталась внутри его пальцев с той ночи. Нельзя было думать об этом. Иначе пришлось бы, наверное, ползти обратно, по снегу, в свой дом. Дома не было.
В день перед отъездом он приехал к Кате в институт, чтобы попрощаться. Она ждала его в вестибюле, спокойная, но ярко-бледная, такая, что он даже испугался, не заболела ли она, и сразу сказала, что у нее очень мало времени, потому что сегодня они целый день работают в больничном морге и она отпросилась всего на пятнадцать минут. Он понял, почему она такая бледная и измученная, и мысль, что Катя, дочка, только что пришла из морга, где она что-то делала c мертвыми, вызвала в нем испуг и отвращение.
— Не суди меня, — сказал он глухо. — Сложилось так, милая…
— Сложилось… — голосом, похожим на материнский, повторила она. — Да это ведь смерть!
Она сказала «смерть», потому что, наверное, только что пришла из морга. Ее нужно было обнять сейчас крепко и не уходить никуда. И вместе вернуться домой. И поужинать вместе. И жить вместе дальше. Откуда вдруг смерть?
— Поверь мне! — сказал он. — Поверь! Я сделаю все, чтобы мы с тобой встретились…
Он обхватил ее голову и прижал к себе. На них начали оглядываться, и, испугавшись, что он может опять чем-то повредить ей, Владимиров отпустил ее и быстро вложил в карман ее белого халата конверт с деньгами. Она отступила на шаг. Лицо ее мелко дрожало.
— Прощай, мой отец, — сказала она. — Пиши до востребования.
Быстро и широко миновала пространство до лестницы и, быстро ввинтившись в поток остальных, мелькнула в пролете и скрылась.
Он возвращался из института по Комсомольскому проспекту. Темнело так быстро, по-зимнему, и в окнах уже горел свет. Проехавшая машина обдала его брызгами коричневой жижи. Владимиров остановился и показал водителю кулак. Он их никогда не увидит. Ни дочки своей, ни Арины. Никогда не будет идти вечером по Комсомольскому проспекту, и ветки, покрытые льдом, сквозь который чернеет кора, ему не напомнят застывшие руки худых балерин. Перед дверью магазина «Дары природы» толпились люди. Развесная клюква в сахаре, любимое лакомство Кати, лежала, сверкая, в деревянных ящиках с легкой изморозью по бокам, и краснощекая продавщица, ловко подцепляя ягоды ковшом, ссыпала их в бумажные кульки, взвешивала, получала деньги и распухшими пальцами отсчитывала сдачу.
— Больше не становитесь! — простуженно закричала продавщица. — Товар заканчивается!
Но он все-таки встал в самый хвост очереди, и ему досталась последняя горсточка этой клюквы, с которых уже облетела вся пудра, — она была кислой и горькой, как прежде, когда, вся живая, росла на болоте. И он разжевал эту кислую клюкву с таким наслаждением горя, с такою готовностью, чтобы заплакать, что тут же заплакал навзрыд, и закашлял, и сразу схватился за скользкое дерево.
Вечером того же дня он вдруг заметил, как похудела Варвара, и подумал, что с его стороны это почти подлость: тащить ее куда-то в Германию, языка которой она не знает, работать не сможет и, стало быть, должна действительно посвятить ему всю свою жизнь. Но под утро она вдруг разбудила его поцелуями и такими нетерпеливыми объятьями, что он, разумеется, ответил ей, и эта любовь, наступив, длилась, длилась, и оба стонали, сжимая друг друга, и ноги Варвары качались над ними, как только стволы очень юных березок качаются ночью от сильного ветра. А когда он наконец отпустил ее и они откинулись на подушки, крепко держась за руки, он услышал, что она всхлипнула, и тут же подумал, что лучше прямо сейчас упросить ее не ехать с ним, остаться дома, и все постепенно уладится: она молодая, красивая, умная, с хорошей квартирою, с образованием…
— Если ты не возьмешь меня с собой, — вдруг громко сказала она в темноте, — я точно повешусь. Вот здесь, в этой комнате.
Часть II
Сахарный, пряничный городок, в котором они жили первые две недели перед тем, как перебрались во Франкфурт, казался Владимирову не настоящим городом, а театральной декорацией. И то, что внутри этой декорации ходили люди и ездили машины, а в магазинах продавали толстый хлеб и красные колбасы, которые, поблескивая неживой кожей, свисали с потолка до самых макушек огромных мясников, иногда даже настораживало его и тоже казалось как будто неправдой.
Приезжал повидаться Устинов из Брюсселя. Свидание вышло нервным и запальчивым. Устинов поссорился с бардом и, стремясь доказать свою правоту, клеймил теперь этого хитрого барда направо-налево.
— Вы его не раскусили! — кричал Устинов, подливая себе из бутылки, которую сам же и привез. — Никто не раскусит его так, как я!
— Смотрите, Мишаня, зубы не обломайте, — сказала негромко Варвара. — У барда народная слава. Вот если бы Юрочка смог…
Устинов не дал ей продолжить.
— При чем здесь твой Юрочка! Юрочка твой мухи не обидит!
— Не преувеличивай, Миша, — усмехнулся Владимиров. — Обижу за милую душу. Слона, а не только что муху.
— Я тебе так скажу, — угрюмо ответил Устинов, — ты должен сразу определиться, с кем ты и почему. Мы все не любим ГБ, но это — единственное, что нас объединяет. А этого недостаточно. Ругаемся так, что… Почти убиваем друг дружку.
Владимиров вспомнил, что именно это и предрекала Арина, когда по «Свободе» зачитывали его письмо.
Денег у них с Варварой было мало, но когда по всему городу начались зимние распродажи и он увидел, как гордо-презрительно проходит его Варвара мимо этих витрин, где красным фломастером зачеркнуты прежние цены, а желтым написаны новые, он отдал ей все эти деньги и был поражен тем, что, когда она через шесть часов вернулась домой, от денег почти ничего не осталось. И пока он думал, стоит ли сказать ей, что нельзя было столько тратить, Варвара быстро сняла с себя все до нижнего белья и, вспыхнув от счастья, принялась примерять перед зеркалом новую одежду. Он увидел, что она выбрала самые яркие цвета и самые причудливые фасоны, что юбки, которые она, изогнувшись, застегивала с трудом, слишком обтягивали ее живот и ягодицы, что с маленьким перышком белый беретик совсем ей не шел, но решил ничего не говорить, и, когда она, радостная и взволнованная, повернулась к нему в коротком клетчатом платье, курточке из кожаных обрезков и высоких, на шпильках, бордовых сапогах, он сделал такое лицо, как будто ему это все очень нравится. Чувство вины, мучающее его по отношению к Арине и Кате, переходило и на Варвару. Ему все время казалось, что она много терпит из-за него, что в Москве положение «его женщины» было самым что ни на есть для нее унизительным, да и теперь не легче.