— Билл, это же невозможно. — Но она потянулась за сигаретами.
Билл смотрел на свои руки.
— Это делал Стэн. Резал наши ладони осколком бутылки из-под кока-колы. Теперь я помню это совершенно отчетливо. — Он посмотрел на Одру, и в глазах за линзами очков читались боль и недоумение. — Я помню, как осколок стекла блестел на солнце. Прозрачного стекла, от новой бутылки. Прежде бутылки кока-колы делали из зеленого стекла, помнишь? — Она покачала головой, но он этого не увидел. Снова изучал свои ладони. — Я помню, как свои руки Стэн порезал последним, прикинувшись, что собирается располосовать вены, а не сделать маленькие надрезы на ладонях. Наверное, он блефовал, но я чуть не шагнул к нему — чтобы остановить. На секунду-другую мне показалось, что он и впрямь хочет вскрыть себе вены.
— Билл, нет, — говорила она тихо. На этот раз, чтобы зажигалку в правой руке не мотало из стороны в сторону, она сжала запястье левой, как делает полицейский при стрельбе. — Шрамы не могут возвращаться. Или они есть, или их нет.
— Ты видела их раньше, да? Это ты мне говоришь?
— Они едва заметные, — ответила Одра, более резко, чем собиралась.
— У нас у всех текла кровь, — продолжил вспоминать Билл. — Мы стояли недалеко от того места, где Эдди Каспбрэк, Бен Хэнском и я построили тогда плотину…
— Ты не про архитектора?
— Есть такой архитектор?
— Господи, Билл, он построил новый коммуникационный центр Би-би-си! Здесь до сих пор спорят, что это, голубая мечта или жертва аборта!
— Что ж, я не знаю, о том ли человеке речь. Маловероятно, но возможно. Бен, которого я знал, любил что-нибудь строить. Мы стояли, и я держал левую руку Бев Марш в правой руке и правую руку Ричи Тозиера — в левой. Мы стояли в воде, словно баптисты юга после молитвенного собрания в шатре, и я помню, что видел на горизонте Водонапорную башню Дерри. Белую-белую, какими, по нашему представлению, должны быть одежды архангелов, и мы пообещали, мы поклялись, если все не закончилось, если все случится снова… мы вернемся. И сделаем все еще раз. Остановим это. Навсегда.
— Остановим — что? — воскликнула Одра, внезапно разозлившись на него. — Остановим — что? О чем, мать твою, ты говоришь?
— Я бы хотел, чтобы ты не с-с-спрашивала… — начал Билл и замолчал. И она увидела, как смущение и ужас растеклись по его лицу, словно пятно. — Дай мне сигарету.
Она протянула ему пачку. Он закурил. Курящим она никогда его не видела.
— Я раньше заикался.
— Ты заикался?
— Да. Давно. Ты сказала, что я — единственный человек в Лос-Анджелесе, который решается говорить медленно. По правде говоря, я не решаюсь говорить быстро. Это не рефлексия. Не осмотрительность. Не мудрость. Все излечившиеся заики говорят медленно. Это один из навыков, которые человек приобретает, когда, например, мысленно произносит свою фамилию, прежде чем представиться, потому что у большинства заик с существительными проблем больше, чем с другими частями речи, и самое трудное слово для них — собственное имя.
— Заикался. — Она выдавила из себя легкую улыбку, будто он рассказал анекдот, а она не уловила соль.
— До смерти Джорджи я заикался умеренно, — ответил Билл и уже слышал, как слова начали двоиться у него в голове, и появляющиеся двойники отделялись от них на бесконечно малую толику времени; нет, с языка они слетали нормально, в его привычной замедленной и мелодичной манере, но в голове он слышал, как слова, вроде «Джорджи» и «умеренно», разделялись и накладывались друг на друга, превращаясь в «Дж-Дж-Джорджи» и «у-у-умеренно». — Я хочу сказать, иногда заикание резко усиливалось, обычно случалось это в классе, и особенно, если я знал ответ и хотел его дать, но по большому счету все было терпимо. После смерти Джорджи стало гораздо хуже. Однако потом, в четырнадцать или пятнадцать лет, ситуация стала меняться к лучшему. В Портленде я ходил в среднюю школу Шеврус, там логопедом работала миссис Томас, блестящий специалист. Она научила меня нескольким приемам. К примеру, думать о моем втором имени, прежде чем произнести вслух: «Привет, я — Билл Денбро». Я учил французский, и она посоветовала мне переходить на французский, если я совсем уж застревал на каком-то слове. Поэтому, если ты стоишь столбом и готов провалиться сквозь землю, потому что не можешь сказать: «Эт-эт-эта к-к-к-к…» — и повторяешься, как заигранная пластинка, то достаточно переключиться на французский и «ce livre» легко слетит с языка. И это срабатывало каждый раз. А как только ты произнес это на французском, ты можешь вернуться на английский, и с «этой книгой» проблем больше не возникнет. А если ты застрял на каком-нибудь слове, начинающимся с буквы «эс», вроде «стенка», «сердце», «столб», ты начинаешь пришепетывать — «штенка», «шердце», «штолб». И никакого заикания.
Все это помогало, но основная причина заключалась в другом: живя с родителями в Портленде и учась в Шеврусе, я забывал Дерри и все, что там произошло. Я не забыл все в один миг, но теперь, оглядываясь назад, я должен сказать, что случилось все это в удивительно короткий срок. Возможно, за какие-то четыре месяца. Заикание и воспоминания уходили вместе. Кто-то вытер грифельную доску, и старые уравнения исчезли.
Он выпил остатки апельсинового сока.
— И когда я заикнулся на слове «спрашивала», это случилось впервые за, наверное, двадцать один год. — Он посмотрел на Одру. — Сначала шрамы, потом за-заикание. Ты с-слышала?
— Ты это делаешь специально! — воскликнула она, действительно испугавшись.
— Нет. Наверное, нет никакой возможности убедить в этом другого человека, но я говорю правду. Заикание — что-то непонятное, Одра. И страшное. На каком-то уровне ты даже не отдаешь себе отчета в том, что заикаешься. Но… ты можешь слышать его в голове. Словно часть твоего рассудка срабатывает на миг быстрее, чем рассудок в целом. Или в голове у тебя появился один из тех ревербераторов, которые подростки встраивали в стереосистемы своих развалюх в пятидесятые годы, благодаря чему звук из задних динамиков на доли секунды о-отставал от звука из пе-передних.
Билл встал, нервно прошелся по комнате. Он выглядел уставшим, и Одра вдруг с легкой тревогой подумала о том, с какой самоотдачей он работал последние тринадцать или около того лет, словно стремился подкрепить ограниченность своего таланта невероятным трудолюбием, и вкалывал практически без остановок. В голове появилась крайне неприятная мысль, и Одра попыталась вытолкать ее прочь, но не получилось. Допустим, на самом деле Биллу позвонил Ральф Фостер, приглашая его в «Плуг и борону», чтобы померяться силой рук или сыграть в триктрак, или Фредди Файрстоун, продюсер «Комнаты на чердаке», чтобы обсудить ту или иную проблему? Может, даже «неправильно набрали номер», как сказала бы жена ну очень английского врача из соседнего коттеджа.
И куда вели такие мысли?
Само собой, к тому, что вся эта история с Дерри и Майком Хэнлоном не более чем галлюцинация. Галлюцинация, возникшая на фоне начинающегося нервного расстройства.