— Что еще случилось, Мишель? — спросил я, отчасти встревоженный, отчасти рассерженный тем, что меня разбудили так рано.
— Ах, сударь, вы не знаете, что сделал этот разбойник Катилина?
— Знаю, Мишель, он убил Причарда, мне это известно…
— Ах, сударь! Если бы только это…
— Как, если бы только это? По-моему, этого вполне достаточно!
— Если вы спуститесь в курятник, то увидите.
— Что я увижу? Договаривайте…
— Всеобщее избиение — вот что! Варфоломеевская ночь!
— Наши куры, Мишель?
— Да, сударь, куры, которые стоили сто франков каждая, не считая петуха, которому цены не было.
— Сто франков, Мишель?
— Да, да, сударь, сто франков. И среди них даже была одна, у которой совсем не было перьев, у нее был только пушок, и такой шелковистый. Она стоила сто пятьдесят франков.
— И он всех задушил?..
— Да, сударь, от первой до последней!
— Что ж, Мишель, вчера вы говорили: если Катилина станет душить кур, вы знаете способ избавить его от этого порока…
— Разумеется, сударь.
— Ну что, вы закончили с Причардом?
— Да, сударь, он похоронен под кустом сирени.
И Мишель рукавом смахнул слезу.
— Бедный Причард, он никогда бы такого не сделал!
— Ну, Мишель, на что же вы решитесь в таких ужасных обстоятельствах?..
— Признаюсь, сударь, сегодня утром я готов был взять у вас ружье и покончить с этим мерзавцем Каталиной.
— Мишель, Мишель, подобные крайности хороши были для Цицерона — он был адвокатом, он был напуган и хотел обеспечить победу тоги над оружием; но мы, христиане, знаем: Господь хочет раскаяния, а не смерти грешника.
— Вы думаете, сударь, Катилина когда-нибудь раскается? Как же! Он готов начать все снова. Вчера — Причард, сегодня — куры, его ничто уже не остановит!.. Завтра настанет мой черед, послезавтра — ваш.
— Но, Мишель, в конце концов, у вас есть средство исцелять собак от привычки поедать кур, испробуем его сначала, мы всегда успеем прибегнуть к крайним мерам.
— Это ваше последнее слово, сударь?
— Да, Мишель.
— Хорошо; когда все будет готово, я вам скажу.
Мишель вышел.
Через полчаса я почувствовал, что меня грубо трясут за плечо.
Это Мишель будил меня; должен признаться, несмотря на вчерашнее убийство и утреннюю резню, я снова уснул.
— Готово, сударь, — сказал он.
— Ах, черт! — ответил я. — Значит, я должен встать?
— Да, сударь; если только вы не собираетесь смотреть из окна. Но тогда вы плохо рассмотрите.
— Где состоится казнь, Мишель? Я предполагаю, должна быть казнь?
— На дровяном складе.
— Хорошо, Мишель, идите; я пойду за вами.
Я влез в штаны и куртку, сунул ноги в домашние туфли и вышел.
Мне надо было только выйти за порог, чтобы оказаться на соседнем дровяном складе.
Мишель одной рукой тянул за цепь Каталину, а в другой держал орудие, первое время остававшееся для меня совершенно непонятным.
Это была перекладина из сырого дерева, расколотая посередине; к ней была привязана за шею черная курица — единственная из моих одиннадцати кур, обладавшая такой окраской.
— Если вы пожелаете взглянуть на жертв, — предложил Мишель, — они разложены на столе в столовой.
Я взглянул на стол и в самом деле увидел все мое несчастное пернатое семейство, окровавленное, растерзанное, покрытое грязью.
Я перевел взгляд от стола на Каталину, которого это душераздирающее зрелище оставляло, казалось, совершенно равнодушным.
Его жестокосердие помогло мне решиться.
— Ну, Мишель, — сказал я, — пошли.
Мы вышли.
Был час казни — четыре часа утра.
Мы вошли на пустой дровяной склад и закрыли дверь.
— Так… Теперь, — сказал Мишель, потянув за цепь, — если вы подержите его за ошейник, то увидите, что будет.
Я взял Катилину за ошейник; Мишель схватил его за хвост и, не обращая внимания на рычание, ножом расширил щель в дереве и просунул в нее десять сантиметров хвоста Каталины.
— Отпускайте, сударь — сказал он.
И когда я отпустил ошейник, он одновременно выпустил из рук деревяшку: сжавшись, она больно ущемила преступника за хвост.
Катилина с воплем бросился бежать.
Но он был в плену.
Дерево слишком крепко держало пса за хвост, чтобы какое-нибудь препятствие могло избавить его от этого нового «лекарства».
В то же время курица, крепко привязанная к палке, раскачиваясь от его прыжков, вспрыгивала ему на спину, падала, затем соскакивала ему на плечи, и Катилина, обманутый этой видимостью жизни, решил: это она клюет его, причиняя ему такую боль.
Боль возрастала со скоростью бега; Катилина приходил все в большее смятение. Он останавливался, оборачивался, яростно кусал курицу, затем, решив, что она мертва, снова пускался бежать. Но этот минутный отдых приносил ему лишь более острую боль. Он завизжал: меня это разжалобило, но Мишель оставался непреклонным. Совершенно обезумевший Катилина бросался на штабеля дров, на стены, скрывался, показывался вновь, гонка делалась все более бешеной до тех пор, пока наконец он — задыхающийся, измученный, побежденный, не в силах больше шага ступить — со стоном не упал на землю.
Тогда Мишель, приблизившись к нему, снова расширил трещину в куске дерева ножом и извлек оттуда окровавленный хвост животного, но оно словно не почувствовало улучшения после окончания пытки.
Мне показалось, что Катилина мертв.
Я подошел к нему: лапы у него были вытянуты, как у загнанного борзыми зайца; один глаз был открыт, и только в нем еще сохранилась искорка жизни, говорившая скорее о присутствии воли, чем силы.
— Мишель, — сказал я, — возьмите кувшин с водой и вылейте ему на голову.
Мишель огляделся. В каком-то чане он заметил воду, набрал ее в пригоршню и вылил на голову Катилине.
Тот чихнул и встряхнул головой — только и всего.
— Ах, сударь, — сказал Мишель, — не слишком ли много чести для этого разбойника. Отнесем его домой, и, если ему суждено оправиться, он оправится.
С этими словами Мишель взял Катилину за загривок, отнес его к дому и бросил на садовой лужайке.
Случай нам помог: во время истязания Катилины небо заволоклось тучами, как во время пира Фиеста.
Правда, поскольку для такого заурядного события гроза — это слишком много и люди из гордости приберегают гром для себя, начался дождь, но без грома и молний.