Что касается Причарда, на его пестрой шкуре не видно было ран, если он их и получил.
Для понимания дальнейших событий мне необходимо дать вам топографическое представление о том, что можно было назвать «службами» маленького особняка на Амстердамской улице.
Одна входная дверь вела на улицу, вторая, с противоположной стороны, — в нечто вроде вытянутого сада; в глубине его находились каретные сараи, конюшня и задний двор. Поскольку после революции 1848 года у меня не остаюсь ни лошадей, ни экипажей, я превратил каретные сараи в большой кабинет, конюшню — в большой чулан, куда сваливали все подряд, а задний двор — в птичий, где сидели на насестах, кудахтали и неслись мои одиннадцать кур и где обитал петух Цезарь; здесь же в огромной конуре, настоящем дворце, до сих пор восседал Причард.
Он был по-прежнему в близких отношениях с курами. Впрочем, заглянув в курятник Шарпийона, вы увидели, какую выгоду он из этого извлекал; с этого дня мне стало ясно, отчего мои собственные куры бесплодны.
Итак, Причард занял свое место на птичьем дворе и, поскольку его конура была достаточно большой для двоих, Флора, в качестве супруги, разделила ее с ним.
Катинá был снова водворен в конюшню, куда его поместили с самого начала и откуда извлекли по случаю моего приезда.
Мишель, как обычно, занимался четвероногими и двуногими.
Вечером, когда моя дочь и я гуляли в саду, Мишель подошел ко мне и стал крутить в руках свой картуз: это означало, что он хочет сказать мне нечто важное.
— В чем дело, Мишель? — спросил я.
— Сударь, — ответил он, — когда я вел Причарда и Флору на птичий двор, я вот о чем подумал: у нас нет яиц, потому что Причард их ест, как вы могли увидеть в Сен-Бри, а Причард ест их, потому что сговорился с курами.
— Это очевидно, Мишель: если бы Причард не мог войти в курятник, он не ел бы яиц.
— Так вот, мне кажется, — продолжал Мишель, — если поместить Катинá — по-моему, это невоспитанная тварь, но он не такой плуг, как этот подлец Причард, — если поместить Причарда и Флору в конюшню, а Катинá на птичий двор, все пойдет лучше.
— Знаете ли вы, что произойдет, Мишель? — спросил я. — Может быть, Катинá не станет есть яиц, но он может съесть кур.
— Если с ним случится такое несчастье, у меня есть средство, которое на всю жизнь исцелит его от желания лакомиться курами.
— Да, Мишель, но куры к тому времени будут съедены.
Я не успел договорить, как от служб донесся такой шум, что можно было подумать, будто целая свора дерется из-за добычи, а яростный лай и жалобный визг указывали, что бой шел не на жизнь, а на смерть.
— Боже мой! — сказал я. — Мишель, вы слышите?
— Да, я прекрасно слышу, — ответил он, — но это собаки господина Пижори.
— Мишель, это Катинá и Причард, которые просто-напросто истребляют друг друга.
— Сударь, это невозможно, я их разделил.
— Ну, так они снова сошлись, Мишель.
— Это нетрудно, нигедяи вполне на такое способны, при том, что этот подлец Причард открывает дверь конюшни не хуже слесаря.
— Причард — храбрый пес; должно быть, он открыл дверь конюшни, чтобы вызвать на бой Катинá. И право же, я боюсь, как бы один из них не задушил другого.
Мишель бросился бежать к конюшне, и вскоре после того, как я потерял его из виду, послышались стенания, говорившие о том, что случилось большое несчастье.
Через минуту показался рыдающий Мишель с Причардом на руках.
— Взгляните, сударь, — сказал он, — Причарда больше нет! Вот до какого состояния довел его прекрасный пес господина Девима! Его надо звать не Катинá, а Катилина.
Я бросился к Мишелю. Хотя Причард иногда и доводил меня до бешенства, я очень любил его. Это единственная собака, в которой я находил оригинальность и непредсказуемость, свойственные умному человеку, не лишенному причуд.
— Ну, так что же с ним, Мишель?
— То, что он умер…
— Да нет, Мишель, еще нет.
— Во всяком случае, он к этому близок.
И он положил несчастное животное на землю.
Рубашка Мишеля была вся в крови.
— Причард! Бедный мой Причард! — закричал я.
Подобно умирающему аргосцу у Вергилия, Причард открыл свой горчичный глаз, печально и нежно посмотрел на меня, вытянул все четыре лапы, напрягся, вздохнул и умер.
Каталина прокусил ему сонную артерию, и смерть его, как вы видели, была почти мгновенной.
— Что поделаешь, Мишель! — сказал я. — Мы теряем не хорошего слугу, а доброго друга… Вымойте получше это несчастное создание, заверните его в тряпку, выройте для него в саду яму, и мы устроим ему могилу, над которой поместим такую эпитафию:
Ранцау доблестный тебе примером стал:
Увечьям вопреки ты шел к победной славе,
Полтела ты, как он, в сраженьях потерял,
Но сердце Марс тебе нетронутым оставил!
[11]
Как всегда, я старался рассеять свою печаль работой.
И все же к полуночи мне захотелось узнать, выполнены ли мои распоряжения насчет похорон Причарда. Я тихонько вышел и нашел Мишеля сидящим на ступеньках столовой; у его ног лежал труп Причарда.
Скорбь Мишеля не утихала, он стенал и рыдал, как в ту минуту, когда принес мне Причарда на руках.
Но две винных бутылки, которые я счел пустыми, поскольку они лежали на полу, указывали мне на то, что, как при античном погребении, Мишель не пренебрег речами в честь покойного, и я ушел, убежденный: Мишель плакал если и не чистым вином, то, по крайней мере слезами, подкрашенными вином.
Он сам был настолько поглощен своим горем, что не увидел и не услышал меня.
XLVI
СРЕДСТВО, ПРИ ПОМОЩИ КОТОРОГО МИШЕЛЬ ИЗБАВЛЯЛ СОБАК ОТ ПРИВЫЧКИ ПОЕДАТЬ КУР
На следующий день Мишель, так и не ложившийся, разбудил меня на рассвете.
Много говорят о том, как выходит на сцену Тальмá в трагедии «Гамлет» Дюсиса. Я сам видел это два или три раза и могу судить, какое он производил впечатление.
Я всего один раз видел, как Мишель таким входит в мою спальню, но это его появление стерло из моей памяти три выхода Тальмá.
Никогда Тальмá, испуганному видом призрака, не удавалось издать страшный возглас «Ужасный призрак!» таким же леденящим душу образом, каким Мишель, войдя в мою спальню, выкрикнул эти простые слова, трижды повторив их:
— Ах, сударь! Ах, сударь! Ах, сударь!
Я открыл глаза и в свете зарождающегося дня, то есть сквозь пепельный покров того часа, когда солнце еще борется с темнотой, увидел Мишеля — бледного, растрепанного, воздевающего руки к небесам.