Ну а Жак примерно в течение четверти часа не переставал прыгать, скакать и ворчать; затем, увидев, что все это тщетно, зарылся в сено в углу, противоположном тому, где устроилась кошка; разгоряченный своими упражнениями, он некоторое время посидел на корточках, еще не вполне успокоившись; вскоре холод пробрал его и он стал дрожать всем телом.
Именно тогда он заметил свою подругу, уютно зарывшуюся в тепло собственного меха, и эгоистический инстинкт открыл ему, какую пользу он может извлечь из вынужденного сожительства с новой соседкой; он потихоньку приблизился к Мишетт, улегся рядом с ней, просунул одну руку под нее, другой залез в верхнее отверстие природной муфты, которая образовалась из кошки, обвил свой хвост в виде спирали вокруг ее хвоста, она любезно спрятала все вместе между своими лапами, и Жак тотчас же, казалось, перестал беспокоиться о будущем.
Его уверенность передалась Тони, и тот, довольный тем, что увидел, отнял глаз от замочной скважины, позвал экономку и приказал ей, помимо морковок, орехов и картофеля для Жака, готовить каждый день густую похлебку для Мишетт.
Экономка точно исполнила предписание, и повседневный стол Мишетт и Жака был бы устроен как нельзя лучше, если бы последний сам все не испортил своим чревоугодием. В первый же день он заметил, что во время завтрака и обеда, которые подавались ему аккуратно в девять часов утра и в пять часов вечера и которые услужливость его пищеварительного тракта позволяла растянуть на целый день, приносят новое блюдо. Что касается Мишетт, то она прекрасно узнала утром свою молочную кашку, а вечером — свою мясную похлебку, и принялась есть то и другое, хотя была вполне довольна обслуживанием, с тем изысканным пренебрежением, какое всякий наблюдатель отмечает у любой кошки из хорошего дома.
Вначале, заинтересовавшись внешним видом пищи, Жак смотрел, как она ест; затем, поскольку Мишетт, как и положено хорошо воспитанной кошке, оставила часть еды на тарелке, Жак приблизился к ней после своей подруги, попробовал молочную кашку, нашел ее превосходной и доел. Во время обеда он снова проделал тот же опыт и, обнаружив, что мясная похлебка также пришлась ему по вкусу, всю ночь, продолжая горячо обнимать Мишетт, не переставал задаваться вопросом, почему же ему, постоянному сотрапезнику, дают в этом доме орехи, морковку, картофель и другие сырые овощи, набивающие оскомину, в то время как эту постороннюю угощают самой вкусной и нежной кашкой.
Результатом этого бдения явилось то, что Жак нашел поведение Тони в высшей степени несправедливым и решил восстановить естественный порядок вещей, съедая кашку и оставляя Мишетт орехи, морковь и картофель.
Поэтому на следующее утро, когда экономка подала завтрак Жаку и Мишетт, а Мишетт, мурлыча, приблизилась к своему блюдцу, Жак взял ее под мышку, головой в сторону, противоположную этому блюдцу, и держал ее в таком положении до тех пор, пока оставалась еда; доев кашку, Жак, довольный своим завтраком, отпустил Мишетт, предоставив ей в свою очередь позавтракать овощами. Мишетт обнюхала поочередно орехи, морковки и картофелины, затем, недовольная результатами исследования, уныло мяукая, подошла к Жаку и улеглась рядом с ним. Жак, наполнив желудок, немедленно позаботился о том, чтобы распространить приятное тепло, ощущаемое им в брюшной области, на лапы и хвост: его конечности были гораздо более чувствительны к холоду, чем прочие части тела.
За обедом Жак повторил свою проделку; но на этот раз он еще больше поздравил себя с переменой диеты: мясная похлебка показалась ему настолько же превосходящей по вкусу молочную кашку, насколько сама кашка отличалась от моркови, орехов и картошки. Благодаря этой более приятной пище и кошачьему меху Жак провел превосходную ночь, не обращая ни малейшего внимания на жалобы бедняжки Мишетт, которая легла спать на пустой желудок и, изголодавшись, горестно мяукала до самого утра, в то время как Жак храпел, словно боров, и видел золотые сны; так продолжалось в течение трех дней, к большому удовольствию Жака и в большой ущерб Мишетт.
Наконец, на четвертый день, когда принесли обед, у Мишетт не было сил даже на то, чтобы пошевелиться; она осталась лежать в своем углу, и Жак, чьи движения стали свободнее с тех пор, как ему не надо было сдерживать Мишетт, пообедал еще лучше, чем прежде; закончив свой обед, он привычно улегся рядом с кошкой и, чувствуя, что она холоднее обычного, теснее обвил ее своими лапками и хвостом, угрюмо ворча на свой остывающий обогреватель.
К утру Мишетт была мертва, а Жак отморозил хвост.
[21]
В этот день Тони, обеспокоенный усилившимся за ночь холодом, проснувшись, отправился навестить своих пленников. Он нашел Жака, ставшего жертвой собственного эгоизма, прикованным к трупу. Взяв мертвую и живого, почти равно холодных и неподвижных. Тони перенес их в мастерскую. Никакое тепло не в силах было отогреть Мишетт, а Жак всего лишь окоченел, и понемногу все его тело вновь обрело способность двигаться, кроме хвоста: он был отморожен и, поскольку это произошло в то время как он обвивал хвост Мишетт, сохранил форму штопора, дотоле небывалую и невиданную среди обезьян, и придавал Жаку с этого дня самый фантастический и невероятный вид, какой только можно вообразить.
Через три дня началась оттепель, и эта оттепель явилась причиной события, о котором мы не можем умолчать, но не оттого, что оно значительно само по себе, а из-за тех гибельных последствий, какие оно повлекло за собой для хвоста Жака, и без того изрядно попорченного приключившимся с ним несчастьем, о чем мы только что рассказали.
Во время морозов Тони получил две львиные шкуры: их прислал ему из Алжира один из его друзей, в то время охотившийся в Атласских горах. Эти две свежеснятые львиные шкуры, прибыв во Францию, от холода утратили свой запах и ждали в комнате Тони, пока он в один прекрасный день отдаст их дубильщику, а затем украсит ими свою мастерскую. Итак, наступила оттепель, все оттаяло, кроме хвоста Жака, и шкуры, размягчившись, снова приобрели тот острый запах дикого зверя, по которому испуганные животные издалека узнают о появлении льва. В результате этого Жак (после случившейся с ним беды ему позволено было жить в мастерской) почуял с присущей его породе тонкостью обоняния страшный запах, мало-помалу распространившийся по комнатам, и стал выказывать явные признаки тревоги, принятой вначале его хозяином за недомогание вследствие порчи одной из наиболее существенных частей обезьяньего тела.
Эта тревога не утихала в течение двух дней; два дня Жак, постоянно озабоченный одной и той же мыслью, принюхивался к любой доносившейся до него струйке воздуха, вспрыгивал со стульев на столы, со столов — на полки, ел наспех, боязливо озираясь при этом, пил большими глотками и давясь — словом, вел самую беспокойную жизнь; в это время я случайно зашел к Тони.
Я принадлежал к числу друзей Жака и никогда не появлялся в мастерской без каких-нибудь лакомств для него, поэтому Жак, едва завидев меня, немедленно подбежал проверить, не утратил ли я хороших привычек; прежде всего меня поразил, когда я протягивал Жаку гаванскую сигару, на которые он был весьма падок (он собирался не выкурить ее наподобие наших щёголей, но всего-навсего пожевать табак по примеру матросов с «Роксоланы»), — так вот, прежде всего меня поразил этот фантастический хвост, какого я раньше у него не видел, затем меня удивила нервная дрожь, лихорадочное возбуждение, чего я тоже никогда у него не замечал. Тони объяснил мне первый из этих феноменов, но, сам пребывая в неведении насчет второго, намеревался послать за доктором Тьерри и посоветоваться с ним.