Незадолго до нашего приезда в Неаполь он вылечил виконта д’Эриса, испанского посла, от паралича — у этого дипломата отнялась правая рука. Потребовались полтора месяца и пятьдесят визитов, чтобы полностью исцелить его.
Испанский посол прислал врачу тысячу дукатов. Котуньо ответил ему следующим посланием:
«Ваше Превосходительство ошиблись, послав мне тысячу дукатов за пятьдесят визитов. Я взял себе за правило не брать за свои визиты больше трех пиастров, хотя бы моим пациентом оказался сам король.
Пятьдесят визитов по три пиастра — это составляет сумму в сто пятьдесят пиастров.
Я имею честь отослать разницу Вашему Превосходительству.
Котуньо».
Доктор Гатти был примечателен совсем в другом роде, он был настолько же жаден, насколько Котуньо бескорыстен. Будучи самым пламенным сторонником прививок, он в бытность свою в Париже заработал на них бешеные деньги.
В глазах доктора Гатти сэр Уильям был его лучшим другом по двум причинам: он весьма ценил, во-первых, наш стол, а во-вторых, наши экипажи, которыми он мог свободно располагать. В противоположность Котуньо, очень озабоченного положением неимущих классов, доктор Гатти надменно заявлял, что он не унизится до того, чтобы лечить людей второго сорта.
В отличие от Котуньо, антиподом которого он, казалось, поклялся быть во всем, Гатти никогда не заглядывал в ученые книги, ограничиваясь тем, что почитывал газетные статьи и памфлеты. Вместо того чтобы сохранять свою независимость перед власть имущими, как было свойственно его знаменитому коллеге, он был чрезвычайно настойчивым искателем их милостей.
Он утверждал, что два самых счастливых в мире народа — это неаполитанцы и испанцы, поскольку их короли Фердинанд и Карл III — такие заядлые охотники, что им не хватает времени заниматься чем-либо еще, а народ, которым государь не занимается, стоит на пути к совершенному благосостоянию.
Что касается последнего умозаключения, то, по-моему, сэр Уильям и сам склонялся к мнению доктора Гатти, ведь всей своей карьерой при дворе Фердинанда он был обязан своей страсти к охоте и ловкости, которую он проявлял в этом искусстве.
На следующий день после нашего прибытия король послал сэру Уильяму приглашение, написанное собственноручно:
«Приходите скорей, дорогой Гамильтон, и составьте мне компанию на охоте в Казерте. У меня не выпадало ни одного удачного дня со времени Вашего отъезда; Вы увезли мою удачу с собой, и я надеюсь, что Вы привезли ее обратно.
С дружеской приязнью
Ваш Фердинанд Б.»
Третьим близким другом нашего дома, если не считать членов дипломатического корпуса, был маркиз Дель Васто, прямой потомок того, кому Франциск I отдал свою шпагу, не пожелав вручить ее коннетаблю де Бурбону. Маркиз Дель Васто принадлежал к семейству д’Авалос, одному из самых почтенных в Италии; у него было сто тысяч дукатов ренты, что соответствует пятистам тысячам французских ливров. Подобные состояния, довольно обычные для Англии, в Италии очень редки. Шпага Франциска I, разумеется, хранится в сокровищнице дома д’Авалос.
Довольно часто сэр Уильям принимал у себя также герцога Термоли, потомка генуэзского аристократического рода, давно обосновавшегося в Неаполе.
Герцог Термоли был главным королевским конюшим; сын князя Сан Никандро, он, однако, был весьма далек от того, чтобы гордиться этим обстоятельством. Дело в том, что князь Сан Никандро, назначенный воспитателем короля, по мнению одних, из-за интриг, по утверждениям других, не пожалев для этого трат, воспитал государя так плохо, что тот, нередко раздражаясь на собственное невежество, говорил герцогу Термоли:
— Твой отец — виновник моих бед и бед моих подданных, но я достаточно справедлив, чтобы не сердиться на тебя за то, что твой отец сделал из меня осла.
И верно, мне не один раз доводилось слышать, как Фердинанд жаловался на полученное им воспитание, вменяя в вину князю Сан Никандро свое невежество, достойное лаццарони, что бездельничают на молу.
Однако королева, краснея за своего необразованного супруга, вместе с тем использовала это обстоятельство, чтобы удалить его от управления, сосредоточив всю власть в своих руках; мне же она не раз говорила, что ответственность за это бедствие следовало бы возлагать прежде всего на министра Тануччи, который выбрал в воспитатели Фердинанду князя Сан Никандро именно из-за его очевидной для всех неспособности: рекомендуя князя на эту должность, он хотел, чтобы юный принц остался невеждой, а сделавшись королем, оказался не в состоянии даже частично постигнуть науку управления и вынужден был оставить бразды в руках министра.
В этом немало правды, хотя не стоит абсолютно верить королеве там, где речь идет о старом министре-тосканце, которого она терпеть не могла и который, по ее мнению, находился в полном подчинении у Карла III, будучи обязан ему своим положением. Тануччи при дворе олицетворял испанское влияние, а королева, дочь и сестра императора, стояла за Австрию.
Можно зайти весьма далеко, начав рассуждать о ненависти Каролины ко всему испанскому и французскому, ненависти, распространившейся на ее мужа и сыновей, а также о ее симпатии ко всему, что исходило из Австрии. Говорили даже, что она создала заговор антисупружеский, антиматеринский и антинациональный ради присоединения Королевства обеих Сицилий к Австрии, которой оно принадлежало по условиям Утрехтского мира, но было вырвано из ее рук победой Карла III (то был один из эпизодов большой войны Франции против Австрии) в 1734 году. Ныне, когда чувство дружбы и гордость королевскими милостями более не заслоняют мне глаз, я должна признать, что королева в этом отношении давала немало поводов для клеветы.
И в самом деле, я так и не смогла понять, откуда у королевы такая неприязнь к собственным детям мужского пола при том, что она, напротив, проявляла столько нежности к дочерям. Эта антипатия, то находившая себе объяснение в необходимости приучить мальчиков к дисциплине, то замаскированная под заботу о том, чтобы упорядочить их воспитание, то прорывавшаяся наружу под предлогом, что надо укреплять их характер, выражалась в жестоких наказаниях за любой пустяк. Поэтому мать внушала им отчаянный и беспредельный страх. В ее присутствии я никогда не видела улыбки на лицах этих бедных маленьких принцев; они вздрагивали от малейшего звука и, едва заслышав издали голос королевы, бежали к отцу, чтобы укрыться в его объятиях.
Старший из царственных мальчиков умер около 1778 года в возрасте лет семи-восьми после долгой болезни: его состояние все время ухудшалось, что враги Марии Каролины объясняли плохим обращением, жертвой которого он был. Когда принц слег, королева пустилась в рассуждения и споры с врачами о природе и причинах недуга, тогда как ее муж, не пытаясь превозмочь свое невежество, в чем сознавался так бесхитростно, просто плакал. Когда юный принц скончался, горе короля усилилось, но Мария Каролина, как все уверяли, ограничилась тем, что повторила известные слова матери-спартанки, сказавшей: «Производя моего сына на свет, я уже знала, что придет час, когда он умрет».