— Да, а теперь они рассчитывают, что я их дам перед лицом эшафота! И еще избрали не кого-нибудь, а моего отца, чтобы явиться ко мне с подобным предложением! Они превратили моего отца в посланца бесчестья!
Дон Джузеппе упал перед сыном на колени и спрятал свое лицо у него на груди.
— Мое дитя, мое дорогое дитя! — вскричал он.
И разразился рыданиями, среди которых можно было расслышать только слова:
— Я так тебя люблю! Так люблю! Ты не знаешь, что такое любовь отца!
— О нет, я не знал этого прежде, но теперь я это знаю. Вы не отказались прийти сюда с подобным предложением! Ах, да, ваша любовь столь сокрушительна, что вы решились покрыть позором меня, себя, всю нашу семью только затем, чтобы сохранить мне жизнь!
— Мой мальчик, — воскликнул старец, прижимая сына к сердцу, но не глядя ему в лицо, — имей жалость, ты же видишь, в каком я состоянии!
— Встаньте, отец, — сказал юноша, целуя ему руки, — и выслушайте стоя все, что я вам скажу.
Старик повиновался, ведь сейчас он был тем, кто просит, а сын — тем, кто приказывает.
— По-видимому, — продолжал Эммануэле, — тирания, от имени которой вы пришли сюда, ненасытно жаждет крови патриотов. Но ей мало этого, ей подавай еще и их честь — в обмен на ту позорную жизнь, что мне предлагают, она требует… сколько других голов?.. Вы не знаете отец? Следовало назвать вам точное число! Ах, говорил же я, что от этой женщины не могло исходить ничего доброго. Как только вы упомянули о ней, назвали имя достойной подруги ее величества, я почувствовал, что надежды больше нет… Полно, полно! Отец мой, позвольте же мне умереть! О, я знаю, свобода обойдется Неаполю дорого: чтобы ее семена взошли, должны пролиться реки крови. Но не забывайте, первая кровь, которая будет пролита, останется и самой славной. Подумайте еще, что за жалкое прозябание вы мне предлагаете! Бежать? Но в каких неведомых землях, в каком безлюдном уголке мы спрячем свой стыд? Нет, уймите вашу скорбь, утешьтесь сознанием, что я умираю невинным и моя смерть станет данью моей честности. Давайте же оба, вы и я, отважно встретим краткий миг страдания. Настанет день, когда история отведет моему имени славную страницу, и тогда вы скажете с гордостью: «Тот, кому я дал жизнь, одним из первых пожертвовал ею ради своего отечества!»
— Что ж, я понимаю: ты отказываешься от жизни, которую тебе предлагают на подобных условиях. Но позволь мне еще раз увидеться с королевой, чтобы умолять ее о помиловании, которое ты мог бы принять не краснея! Я уверен, что, увидев меня у своих ног, услышав мои заклинания, мои мольбы, она смягчится.
— Не делайте этого, отец! О нет, во имя Неба, не надо! Разве вы не видите, что эта женщина прямой дорогой приближается к гибельной бездне, а добрый поступок, возможно, выведет ее на путь спасения. Час падения тиранов настал; Каролина, подобно своей сестре Марии Антуанетте, предала свою страну, нарушила супружескую верность! Ей мало было бесстыдных амурных интриг, теперь она вдобавок предалась извращенной любви! Князя Караманико, кавалера храброго и честного, вытеснил из ее сердца интриган-ирландец сомнительного происхождения, которого выгнали из французского флота за какое-то позорное дело и который теперь только и знает, что жиреть на неаполитанском золоте! Низкий подручный своей коронованной любовницы, он притесняет нас, даже не питая к нам личной ненависти. Наконец, ныне удачливой соперницей этого Актона, снискавшей особые милости Марии Каролины, стала низкопробная куртизанка, уличная девка, подобранная каким-то шарлатаном на тротуарах Хеймаркета. Королева воображает, будто вознесла эту продажную тварь на высоту трона, где восседает она сама, но, по сути, все наоборот, и это королева унизилась до уровня дома терпимости, откуда вышла эта проститутка… Нет, отец, не просите ни о чем эту бездушную троицу! Мы до сих пор жили честно, так умрем же чистыми, как жили!
— О да, — пробормотала королева, — да, ты умрешь, ничтожный! Отныне тебя ничто не спасет. Даже если бы сам Господь снизошел с Небес, чтобы просить за тебя, я и ему бы отказала!.. Идем, Эмма, идем! По-моему, того, что мы услышали, вполне достаточно. Я говорю «мы», потому что и ты на этот раз получила свое.
И схватив меня за руку, она потащила меня прочь из комнаты, ни живую ни мертвую, причем из ее уст вырывалось нечто вроде придушенного рычания, сдерживаемого слишком долго, зато теперь оно становилось громче по мере того, как мы спускались по лестнице.
То был первый раз, когда я услышала, как меня проклинают!..
LXX
За весь обратный путь королева не проронила ни слова, она только сжимала мою руку в своей, и по тому, как конвульсивно она стискивала мои пальцы, можно было догадаться, что ее сотрясают приступы ярости.
Войдя в свою комнату, она упала в кресло, по-прежнему безмолвная, но снедаемая возбуждением.
Потом вдруг вскричала:
— Как же они меня ненавидят, эти мерзкие неаполитанцы! Ты слышала, что он говорил? Так вот, все его поколение думает так же… О, я очень рада, я просто в восторге, что мне удалось собственными глазами увидеть и собственными ушами услышать все, что я сейчас видела и слышала!.. У меня еще были угрызения совести, я чуть не проявила милосердие… Милосердие! Пусть они теперь попробуют явиться с просьбами о помиловании! Я знаю, что я им отвечу: «Вы жили чистыми, умрите же, не запятнав себя!» О да, они умрут, а с ними все, кто не пожелает склонить головы и преклонить колен.
После минутного молчания она продолжала:
— Эта джунта вздор, у меня будет другой суд. У этих потребовали тридцать голов, а они выдали всего три, притом еще выбрали самые юные головы, чье падение вызовет в публике наибольшее сочувствие. Но, прежде всего, они не падут, для этих осужденных быть обезглавленными — слишком большая честь. Нет, их повесят как самых обычных воров, как низкопробных убийц. О, у меня есть верные люди, я найду для этих презренных якобинцев судей, которые не пощадят их… Ванни, Кастельчикала, Гвидобальди — в добрый час, вот на кого можно рассчитывать. Кастельчикала князь, не в моей власти даровать ему более высокий титул. Зато Ванни я сделаю маркизом, а Гвидобальди — графом, они у меня будут купаться в золоте, чтобы я могла купаться в крови!
Она поднялась, подобная Немезиде, и рухнула на ложе, корчась в приступе ярости.
Я бросилась к ней, упала к ее ногам:
— Государыня, ради всего святого, пожалейте себя!
— О, подумать только, я бессильна против них! Я могу их только убивать, и это все! А они — ты заметила? — они же приветствуют смерть, во весь голос призывают ее, они довольны, что станут мучениками! Скажи, тебе не кажется, что было бы лучше сгноить их где-нибудь в подземельях Фавиньяны или Мареттимо?
— Да, государыня! — вскричала я. — Само Небо подсказывает вам такое решение! Ведь тогда у них было бы время раскаяться.
— Раскаяться? Да они на это неспособны! Они бы только возненавидели меня еще больше. К тому же нет такой тюрьмы, сколь бы надежной она ни казалась, откуда нельзя было бы бежать. Мне рассказывали, что один узник, француз по имени Латюд, трижды бежал из Бастилии. Нет, кроме могилы, не существует места, откуда невозможно ускользнуть. Итак, в их судьбе ничего не изменится, кроме способа казни.