— Мою жизнь! Этого достаточно?
— Этого слишком много; всегда давайте лишь то, что сможете взять обратно, а не то, что, будучи отданным, к вам уже не вернется. До свидания, кузен!
— Кстати, — спросил, останавливая ее, молодой человек, — должен я обменяться с этим пажом каким-нибудь условным знаком или паролем?
— Да, правда, я забыла. Вы скажете: «Казаль», а он ответит: «Мантуя».
И молодая женщина на этот раз протянула мнимому кузену уже не щеки, а губы, на которых был запечатлен сочный поцелуй.
Потом она бросилась вниз по лестнице с быстротой женщины, не знающей, сможет ли она устоять, если ее попытаются удерживать.
Жакелино ненадолго задержался после ее ухода, поднял свой берет, уроненный в начале разговора, надел его и — без сомнения, чтобы дать луврской вестнице время исчезнуть, — не спеша спустился с лестницы, напевая песенку Ронсара:
Когда же этот день пройдет?
Он длится нынче, будто год:
Ведь я (какая незадача!)
С хозяйкой сердца моего
В разлуке — с тою, без кого,
Все видя, буду я незрячим.
Он дошел до третьего куплета своей песенки и до последней ступеньки лестницы, как вдруг с этой последней ступеньки (она вела в нижний зал, где обыкновенно собирались любители выпить) увидел в тусклом свете одинокой, прикрепленной к стене свечи, что на столе лежит бледный и окровавленный человек: похоже, он находился при смерти. Рядом с ним стоял капуцин и, по-видимому, выслушивал исповедь умирающего. Любопытные толпились в дверях и у окон, не решаясь войти из-за присутствия монаха и торжественности совершающегося акта.
При этом зрелище песня замерла на устах молодого человека; увидев стоящего неподалеку хозяина гостиницы, он окликнул его:
— Э, метр Солей!
Тот приблизился, держа колпак в руке.
— Чем могу служить такому прекрасному молодому человеку? — осведомился он.
— Какого черта делает этот человек, лежащий на столе, в обществе монаха?
— Он исповедуется.
— Клянусь Богом, я прекрасно вижу, что он исповедуется! Но кто он такой? И почему исповедуется?
— Кто он такой? — переспросил трактирщик со вздохом. — Это храбрый и честный малый по имени Этьенн Латиль, один из лучших клиентов моего заведения. Почему он исповедуется? Да потому, что ему, как видно, осталось жить лишь несколько часов. Он человек религиозный и потому громко потребовал священника; моя жена увидела, что этот достойный капуцин выходит из монастыря Белых Плащей, и позвала его.
— И от чего же умирает ваш честный человек?
— О сударь, другие от этого уже десять раз бы умерли! Он умирает от двух страшных ударов шпагой: один вошел ему в спину и вышел через грудь, другой, войдя в грудь, вышел через спину.
— Значит, он дрался не с одним человеком?
— С четырьмя, сударь, с четырьмя!
— Ссора?
— Нет, месть.
— Месть?
— Да; боялись, что он заговорит.
— А что он мог сказать, если бы заговорил?
— Что ему предлагали тысячу пистолей за то, чтобы убить графа де Море, а он отказался.
При этом имени молодой человек вздрогнул и, пристально посмотрев на хозяина гостиницы, переспросил:
— Чтобы убить графа де Море? Уверены ли вы в том, что говорите, милейший?
— Я слышал это из его собственных уст. Это было первое, что он сказал после того, как, придя в себя, попросил пить.
— Граф де Море, — задумчиво повторил молодой человек. — Антуан де Бурбон…
— Да, Антуан ле Бурбон.
— Сын короля Генриха Четвертого.
— И госпожи Жаклины де Бёй, графини де Море.
— Это странно, — пробормотал молодой человек.
— Странно или нет — тем не менее, это так.
На миг воцарилось молчание; потом, к великому удивлению метра Солея, не обращая внимания на крики: «Куда вы? Куда вы?», молодой человек отстранил поварят и служанок, загородивших внутреннюю дверь, вошел в зал, где находились только капуцин и Этьенн Латиль, подошел к раненому и кинул на стол кошелек, судя по изданному им звуку, основательно наполненный.
— Этьенн Латиль, — сказал он, — это на ваше лечение. Если вы выживете, то, как только вас можно будет перенести, велите доставить вас в особняк герцога де Монморанси на улице Белых Плащей; если вам суждено умереть, умрите с верой в Господа, в мессах за спасение вашей души недостатка не будет.
Когда молодой человек приблизился, раненый приподнялся на локте и, словно при виде призрака, застыл безмолвно, вытаращив глаза и раскрыв рот.
Потом, когда молодой человек отошел, Латиль прошептал:
— Граф де Море!
И он снова упал на стол.
Что касается капуцина, то он, как только лже-Жакелино сделал первые шаги по залу, надвинул на лицо капюшон, словно боясь, что молодой человек его узнает.
VIII. ЛЕСТНИЦЫ И КОРИДОРЫ
Выйдя из гостиницы «Крашеная борода», граф де Море, чье инкогнито нам нет больше нужды сохранять, спустился по улице Вооруженного Человека, свернул направо, пошел по улице Белых Плащей и постучал в дверь особняка герцога Генриха II де Монморанси; особняк имел два входа: один с улицы Белых Плащей, другой — с улицы Сент-Авуа.
Без сомнения, сын Генриха IV был вполне своим человеком в доме: едва он вошел, как юный паж лет пятнадцати схватил канделябр с четырьмя рожками, зажег свечи и пошел впереди.
Принц последовал за ним.
Апартаменты графа де Море находились во втором этаже; паж зажег в одной из комнат два канделябра, подобных первому, потом спросил:
— Будут у вашего высочества какие-либо приказания?
— Ты занят сегодня вечером у своего господина, Галюар?
— Нет, монсеньер, я свободен.
— Хочешь пойти со мной?
— С огромным удовольствием, монсеньер.
— В таком случае оденься потеплее и возьми плащ поплотнее: ночь будет холодная.
— Ого! — воскликнул юный паж, приученный своим хозяином, усердным посетителем дамских салонов, к подобным приятным неожиданностям. — Кажется, мне надо будет стоять на страже?
— Да, и на почетной страже: в Лувре. Но, слушай, Галюар, никому ни слова, даже твоему хозяину.
— Само собой разумеется, монсеньер, — с улыбкой отвечал мальчик, приложив палец к губам, и повернулся, чтобы уйти.
— Подожди, — сказал граф де Море, — у меня есть для тебя еще несколько распоряжений.
Паж поклонился.
— Ты сам оседлаешь лошадь и сам вложишь в седельные кобуры заряженные пистолеты.