Если бы Рене только мог думать, что несколько дней отсрочки его отъезда исцелят Жанну, он, конечно же, отложил бы его. Есть нравственные обязательства, которых бегут, но есть и умы, для которых эти обязательства — необходимость. К тому же у Жанны появилось свое дело в этом отдалении отъезда. Через семь-восемь дней она принималась вести отсчет до следующего понедельника; но проходил понедельник — а для нее не существовало больше ничего, словно она была маятником часов, заведенных на восемь дней вперед, в течение которых его движение замирает, — и она начинала сызнова.
Молва о болезни Жанны разнеслась по всему поселению, и поскольку все ее любили, все были опечалены. Некоторые считали, что болезнь была ниспослана на нее чарами змей.
Вспоминали также негритянку, которую Рене сбил, а потом видел в тот день выходившей из комнаты Жанны. Рене все эти слухи, бытовавшие среди челяди, пропускал мимо ушей, но не мог забыть слов, вырвавшихся у Жюстина в тот день, когда появилась старуха:
— Добрый выстрел из ружья — и мы избавлены от старой ведьмы.
Спускаясь теперь к обеду — Жанна велела ему сойти и извиниться от ее имени, что она не сможет быть, — он почти разделял мнение Жюстина о проклятой негритянке. Как никто другой зная причину недомогания Жанны, он все же расспросил его о старухе.
О змеиных чарах вспомнили потому, что она умела усыплять змей и прикасаться к самым ядовитым из них без вреда для себя. Но этим ее таланты не ограничивались. Говорили, что она знала ядовитые растения, которые в несколько минут убивали человека и от которых чахли животные, опять же до смерти.
Какие отношения могли быть у Жанны с подобной женщиной?
Поднимаясь к больной, Рене намеревался расспросить ее, но при виде этого ангела чистоты слова замерли у него на устах. И в то же время какое-то неясное, очень странное ощущение ужаса постепенно овладевало им. Его охватила дрожь предчувствия; внезапно у него сжалось сердце, и он издал приглушенный крик, заставивший Жанну вздрогнуть.
Итак, он вошел к ней; он прижал ее к своей груди, как это делает отец с ребенком, которого боится потерять, обнял за голову, осыпал руки поцелуями; все эти его ласки были столь чувствительны и одновременно столь далеки от всякой чувственности, что Жанна не обманывалась в его настоящих чувствах. Но эти ласки, столь для нее непривычные, не казались от этого менее сладостными, и какое-то подобие жизни, возродившееся в ней, заставило сильнее биться сердце, окрасило щеки румянцем; она взглядом поблагодарила Рене за нежность и дружеские чувства.
Наступила ночь. Молодые люди поспешили занять свое место на веранде. Как будто все вокруг пришло в согласие, чтобы внести спокойствие в душу бедной Жанны! Не бывало более прекрасной ночи, никогда более светящееся небо не разгоняло ночной мрак, и никогда еще ночь так не старалась быть полным отсутствием дня. И хотя луна оставалась невидимой, а звезды были точно скрыты завесой, повсюду разливался рассеянный свет. Потоки острого, возбуждающего, терпкого аромата, раздражающего нервы, усиливающего биение крови в сосудах и расширяющего легкие, заставляли жить этой незнакомой жизнью, в существование которой невозможно поверить, не вдохнув ее пылающего воздуха, свойственного лишь Азии, и особенно Индии.
А между тем Рене и Жанна, казалось, уже покончили со всеми спорными вопросами загробной жизни и бессмертия души.
Рене был пантеистом и верил в вечность материи, поскольку знал по опыту, что зерно пшеницы можно размельчить на тысячи зернышек, но его нельзя разрушить; однако в бессмертие души он не верил, потому что душа ему никогда не являлась, а Рене не верил во все то, что невидимо и неосязаемо.
Бишат
[55]
, изучавший этот вопрос и давший свой ответ на него, к тому времени умер; его прекрасная книга о жизни и смерти, уточнявшая Галля и Шпурцхейма, увидела свет, когда Рене был в тюрьме, и стала для него настольной. По мере того как он разворачивал свою теорию материи, слезы тихо стекали из глаз Жанны, оставляя два перламутровых ручейка по сторонам лица.
— Значит, — заговорила она, — вы думаете, Рене, что если однажды мы расстанемся, то навсегда и больше не увидимся?
— Я не говорю этого, Жанна, — ответил Рене. — Судьба позаботилась о нашей встрече в первый раз, и, возможно, в другой она же опять сведет нас: вы можете прокатиться в Париж или я вернусь в Индию.
— Я не поеду во Францию, — возразила Жанна, — а вы не вернетесь в Индию; наши сердца разъединены всей силой любви другой женщины к вам, а наши тела будет разделять толща земли. Вы мне все время говорите о том, Рене, что не верите в невидимость и неосязаемость, но хотите, чтобы я поверила в вашу любовь к Клер де Сурди, совершенно невидимую и неосязаемую.
— Да, но ведь предмет этой любви видим и осязаем. Я верю и в вашу любовь ко мне, Жанна, несмотря на то, что не в состоянии ее видеть, но она окружает меня, как те облака в «Энеиде», что окружали богов.
— Вы правы, Рене, — ответила Жанна, осушая его платком свои глаза и не отнимая его платок от глаз. — Рене, — продолжила она вставая, — я жестока и эгоистична. Своим несчастьем я насылаю несчастье и на вас. Да завтра Завтра мы расстаемся. Не отнимайте у моей души силы, которые ей потребуются в этот высший момент ее жизни. Мне понадобится все мое мужество. Возможно, и вам потребуется ваше.
— Вы вернетесь к себе, Жанна?
— Да, мне нужно помолиться. Я знаю, молитва не излечивает, но она в состоянии оглушить, словно опиум; только обещайте мне одну вещь.
— Какую, Жанна?
— Что вы не уедете внезапно, не попрощавшись со мной. Я хочу, чтобы это было долгое и утешительное прощание. Я хочу, как обычно, уснуть у вас на плече, на этот раз с мыслью и желанием больше не просыпаться.
Реке медлил оставить Жанну, испытывая чувство, в котором не отдавал себе отчета. Он проводил ее до дверей ее комнаты и долго прижимал к своей груди. Направляясь к себе, несколько раз останавливался: ему чудилось, что Жанна зовет его. Ему было не по себе, он не мог заснуть, точно какое-то предвиденье тревожило его, что вот-вот должно случиться большое несчастье.
Он подошел к своему окну, надеясь вдохнуть свежесть ночного воздуха И впрямь, казалось, повеяло первой утренней свежестью. Белесый свет, придававший ночи прозрачность, начал исчезать, уступая место сероватой пелене. Ему послышалось, что дверь у Жанны отворяется, и он кинулся было спросить, не почувствовала ли она себя дурно, но тут же подумал, что это может выглядеть так, будто он за ней следит, и замер перед своей дверью, так и не открыв ее. Не услышав больше никаких подозрительных звуков, он вернулся к окну. К этому времени ночь еще потеряла в своей прозрачности, но и при таком слабом свете он не мог не узнать Жанну, укутанную в ночной пеньюар, покинувшую дом и неуверенно ступавшую в сторону окрестной пустоши, так, словно шла босиком. Первой догадкой, пришедшей ему, была та, что у Жанны приступ сомнамбулизма и она действует бессознательно, не зная, что творит. Но довольно скоро переменил мнение. Жанна двигалась не бесчувственно и машинально, как это обычно у призраков и сомнамбул, — а напротив, боязливо и всякий раз вздрагивала от боли, когда нога наступала на ребристый или острый камешек. В какой-то миг она подняла голову и оглянулась на окно Рене, но он успел отпрянуть в глубь комнаты, и она его не увидела.