Сен-Жюст вернулся в ратушу лишь в час пополудни и тут же, помня об обещании, которое он дал г-же Тейч, направил в тюрьму приказ привезти к нему Шарля.
Во время поездки Сен-Жюст промок с головы до ног и, когда юноша вошел в его кабинет, как раз заканчивал переодеваться и повязывал галстук.
Как известно, галстук был главной деталью туалета Сен-Жюста.
Это было настоящее сооружение из кисеи, над которым виднелось довольно приятное лицо; главное предназначение его заключалось в том, чтобы отвлекать внимание от непомерно развитых челюстей, обычно присущих хищным животным и завоевателям. Особенно поражали в его лице глаза, огромные, ясные, глубокие, с пристальным и вопрошающим взглядом; над ними нависли не дугообразные, а прямые брови, сходившиеся над переносицей всякий раз, когда он хмурился, охваченный нетерпением или тревогой.
Бледное лицо Сен-Жюста имело сероватый оттенок, как и у всех прилежных тружеников Революции: предчувствуя свою преждевременную смерть, они работали день и ночь, чтобы успеть завершить грозное дело, вверенное им духом, заботящимся о величии народов. Мы не решаемся назвать этот дух Провидением.
У Сен-Жюста были полные и дряблые губы — губы чувственного человека. (Начав свою литературную деятельность с непристойной книги, он с помощью невероятного усилия воли сумел обуздать собственный темперамент и заставить себя вести жизнь аскета.) Поправляя складки своего галстука и то и дело отбрасывая назад шелковистые пряди своей великолепной шевелюры, он беспрерывно диктовал секретарю приказы, постановления, законы и приговоры, которые не подлежали обжалованию или пересмотру и на двух языках — немецком и французском — вывешивались на стенах домов, расположенных на самых людных площадях, перекрестках и улицах Страсбург.
В самом деле, власть народных представителей, направленных в армию, была настолько безраздельной, абсолютной и привилегированной, что они уже не считали отрубленных ими голов, так же как крестьяне не считают скошенных травинок.
Краткость была отличительной чертой постановлений и законов Сен-Жюста; его голос, диктовавший их, был отрывистым, звонким и проникновенным. Впервые Сен-Жюст выступил в Конвенте с требованием предать суду короля, и при первых же словах его речи, резкой, холодной и острой, как стальной клинок, все слушатели как один затрепетали, охваченные странным волнением, и поняли, что король погиб.
Повязав галстук, Сен-Жюст резко повернулся, чтобы взять свой сюртук, и заметил ожидавшего юношу.
Он пристально посмотрел на него, видимо напрягая память, а затем неожиданно протянул руку к камину.
— А, это тебя арестовали вчера утром, — сказал Сен-Жюст, — и ты передал мне записку через хозяйку гостиницы, где ты проживаешь?
— Да, гражданин, — отвечал Шарль, — это я.
— Значит, люди, которые тебя арестовали, разрешили, чтобы ты мне написал?
— Я написал тебе заранее.
— Каким образом?
— Я знал, что меня арестуют.
— И ты даже не подумал спрятаться?
— Для чего?.. Я был невиновен, и к тому же говорят, что ты справедлив. Сен-Жюст, молча глядевший на мальчика, тоже казался очень юным в своей белейшей и тончайшей полотняной рубашке с широкими рукавами, в белом жилете с большими отворотами и с искусно повязанным галстуком.
— Твои родственники эмигрировали? — спросил он наконец.
— Нет, гражданин, мои родственники отнюдь не аристократы.
— Кто же они?
— Мой отец — председатель суда в Безансоне, мой дядя — командир батальона.
— Сколько тебе лет?
— Мне пошел четырнадцатый год.
— Подойди ко мне. Юноша повиновался.
— Клянусь честью, это правда: он похож на девочку! — сказал Сен-Жюст и, обратившись к Шарлю, спросил: — Но ведь ты что-то натворил, раз тебя арестовали?
— Двое моих земляков, граждане Дюмон и Баллю, приехали в Страсбур, чтобы потребовать освобождения генерал-адъютанта Перрена. Я узнал, что их должны арестовать ночью или на следующий день, и предупредил их запиской; мой почерк узнали; я же полагал, что поступаю правильно, и взываю к твоему сердцу, гражданин Сен-Жюст.
Сен-Жюст дотронулся до плеча юноши своей белой ухоженной рукой, похожей на женскую. — Ты еще ребенок, — сказал он, — поэтому я скажу тебе только одно: есть более святое чувство, чем любовь к землякам, — это патриотизм; мы прежде всего дети одной отчизны, а не граждане одного города. Придет день, когда разум восторжествует и человечество будет дороже родины, люди станут братьями, нации — сестрами и не будет других врагов, кроме тиранов. Ты уступил благородному чувству любви к ближнему, которому учит Евангелие; однако, поддавшись ему, ты забыл о более возвышенном, священном и благородном чувстве — о преданности отчизне, которая должна быть превыше всего. Если эти люди — враги своей родины, если они преступили закон, нельзя было вставать между ними и мечом правосудия; я не из тех, кто имеет право ставить себя в пример, ибо являюсь одним из покорнейших слуг свободы; я буду служить ей в меру своих возможностей, заставлю ее восторжествовать в меру своих сил или умру за нее — это единственное мое желание. Отчего я сегодня так спокоен и горд собой? Оттого, что, хотя мое сердце обливалось кровью, я засвидетельствовал свое глубокое почтение закону, который я сам установил.
Он остановился на миг, желая убедиться, что мальчик слушает его внимательно; Шарль ловил каждое из слов, срывавшихся с уст этого могущественного человека, как будто ему предстояло передать их потомкам.
Сен-Жюст продолжал:
— После постыдной паники Айземберга я вынес постановление, согласно которому каждому солдату, а также низшим и высшим офицерским чинам надлежит спать в одежде. Во время моей утренней поездки я радовался, что снова увижу одного своего земляка из департамента Эна; как и я, из Блеранкура, как и я, воспитанника суасонского коллежа; его полк вчера прибыл в селение Шильтигем. Итак, я примчался в эту деревушку и спросил, в каком доме остановился Проспер Ленорман. Мне указали этот дом, и я устремился туда; его комната располагалась на втором этаже, и, хотя я прекрасно умею обуздывать свои чувства, мое сердце подпрыгивало от радости, когда я поднимался по лестнице, — от радости, что я наконец увижу друга после пятилетней разлуки. И вот я вхожу в первую же комнату и зову:
«Проспер! Проспер! Где ты? Это я, твой товарищ Сен-Жюст».
Не успел я вымолвить эти слова, как дверь открывается и молодой человек в одной сорочке бросается в мои объятья с возгласом:
«Сен-Жюст! Мой дорогой Сен-Жюст!»
Я прижал его к своей груди, обливаясь слезами, ибо моему сердцу был нанесен страшный удар.
Мой друг детства, которого я не видел пять лет, тот, к кому я сам примчался, настолько мне не терпелось снова его увидеть, этот человек нарушил приказ, изданный мною три дня назад, и заслуживал смертную казнь. И тогда мое сердце покорилось силе моей воли и, в присутствии свидетелей этой сцены, я сказал спокойным голосом: