Карно вернулся к себе и спокойный, как всегда, лег в постель.
Он не ошибся: некий немец получил приказ арестовать его и убить при малейшей попытке сопротивления.
В три часа ночи этот немец и его сбиры явились к дверям Карно, жившего вместе с младшим братом.
Слуга, увидев сбиров и услышав, что их начальник на ломаном французском языке спрашивает, где гражданин Карно, отвел их в спальню младшего из братьев; тому нечего было опасаться, и поэтому он, будучи арестован, некоторое время держал солдат в заблуждении.
Затем слуга поспешил предупредить своего хозяина, что пришли его арестовать.
Полураздетый Карно скрылся через одну из калиток Люксембургского сада, от которой у него были ключи.
После этого слуга вернулся. Завидев его, арестованный понял, что брат спасен, и назвал себя.
Разъяренные солдаты осмотрели все апартаменты Карно, но нашли лишь его пустую кровать с еще теплой постелью.
Оказавшись в Люксембургском саду, беглец на миг остановился, не зная, куда направиться. Он явился в меблированные комнаты на улице Анфер, но там ему сказали, что не осталось ни одного, даже крошечного свободного номера.
Он побрел дальше куда глаза глядят, и тут внезапно раздался пушечный выстрел — сигнал тревоги.
При этом звуке распахнулись двери и окна некоторых домов. Что ожидало полураздетого Карно? Его непременно задержит первый же патруль; кроме того, со всех сторон к Люксембургскому дворцу направляются войска.
И вот патруль показался на углу улицы Старой Комедии.
Какой-то привратник приоткрыл дверь, и Карно устремился к нему.
Судьбе было угодно, чтобы этот славный малый прятал его до тех пор, пока тот не подыскал себе другое пристанище.
Что касается Бартелеми, которому Баррас дал дважды за один день почувствовать, какая участь ему уготована, то он не принял никаких мер предосторожности.
Через час после того как он простился с Карно, его арестовали прямо в постели; он даже не попросил, чтобы ему показали распоряжение об аресте, и лишь произнес: «О, моя родина!»
Его слуга по имени Летелье, который не расставался с ним на протяжении двадцати лет, попросил, чтобы его арестовали вместе с хозяином.
Ему отказали в столь необычной просьбе; позднее мы увидим, как он добился этой милости.
Оба Совета избрали комиссию, которая должна была непрерывно заседать. Председателем этой комиссии стал Симеон. Когда прозвучал сигнал тревоги, он еще не успел прийти.
Пишегрю провел всю ночь на заседании комиссии вместе с теми из заговорщиков, кто решил противопоставить силе силу; никто и не подозревал, что так близок час, когда Директория отважится совершить переворот.
Многие члены комиссии были вооружены, в том числе Ровер и Вийо; когда им неожиданно сообщили, что заседавшие окружены, они хотели пробиться сквозь оцепление с пистолетами в руках.
Но Пишегрю на это не согласился.
— Другие наши коллеги из тех, что собрались здесь, безоружны, — сказал он, — они будут растерзаны этими мерзавцами, которым нужен только предлог; не будем бросать их на произвол судьбы.
Тут дверь распахнулась и в комнату, где заседала комиссия, влетел Деларю, член обоих Советов.
— Ах, дорогой Деларю, — вскричал Пишегрю, — какого дьявола вы сюда явились? Нас сейчас всех арестуют.
— Ну, значит, нас арестуют вместе, — спокойно сказал Деларю.
В самом деле, Деларю, желая разделить участь своих собратьев, проявил мужество: он трижды прорывался сквозь кордоны, чтобы добраться до комиссии. Когда он был дома, к нему пришли предупредить о грозившей ему опасности, но он отказался бежать, хотя это было легко. Он поцеловал на прощание жену и детей, не потревожив их сна, и, как мы уже видели, присоединился к своим коллегам.
В предыдущей главе было сказано, что, несмотря на свои настоятельные просьбы, Пишегрю, который предлагал привести трех закованных в кандалы членов Директории, дабы они предстали перед судом Законодательного корпуса, и обещал сделать это, если ему дадут двести солдат, не смог добиться того, о чем просил.
На сей раз его коллеги решили защищаться, но было слишком поздно.
Едва Деларю обменялся несколькими словами с Пишегрю, как дверь была выбита и толпа солдат под предводительством Ожеро ворвалась в зал заседаний.
Оказавшись рядом с Пишегрю, Ожеро протянул руку, чтобы схватить его за шиворот.
Деларю вытащил из-за пояса пистолет, собираясь выстрелить в Ожеро, но тут чей-то штык пронзил его руку.
— Ты арестован! — воскликнул Ожеро, хватая Пишегрю.
— Несчастный! — вскричал тот. — Не хватало только, чтобы ты стал сбиром гражданина Барраса!
— Солдаты! — вскричал один из членов комиссии. — Неужели вы посмеете поднять руку на Пишегрю, вашего генерала?
Ожеро молча бросился на Пишегрю, и в конце концов, после жестокой схватки, ему удалось с помощью четырех солдат скрутить генералу руки и связать их за спиной.
Когда арестовали Пишегрю и заговорщики лишились своего вождя, никто больше не пытался сопротивляться.
Генерал Матьё Дюма, тот самый, что был военным министром в Неаполе при Жозефе Наполеоне и оставил прелюбопытные мемуары, находился на заседании комиссии, когда ее окружили; он был в мундире генерала. Дюма вышел в ту же дверь, через которую ворвался Ожеро, и спустился вниз.
В вестибюле часовой преграждает ему путь штыком.
— Никого не велено выпускать, — говорит он.
— Мне это хорошо известно, — отвечает генерал, — ведь я сам отдавал приказ.
— Простите, мой генерал, — говорит часовой, поднимая ружье.
И Матьё Дюма выходит на улицу без помех.
Ради безопасности ему следует покинуть Париж.
Матьё Дюма садится на лошадь, берет с собой двух своих адъютантов, галопом скачет к заставе, отдает распоряжение караулу, выезжает из города якобы для того, чтобы проверить другой пикет, и исчезает.
XXXI. ТАМПЛЬ
Вот как обстояли дела.
Когда происходит столь важное событие, как 13 вандемьера или 18 фрюктидора, оно вычерчивает в книге истории неизгладимый след. Все знают эту дату, и, когда произносят слова: «13 вандемьера» либо «18 фрюктидора», каждому известны последствия важного события, освященного одной из этих дат, но очень немногие знают, что за тайные силы подготовили почву для того, чтобы оно совершилось.
Поэтому мы тем более вменили себе в долг говорить в наших исторических романах или облеченных в форму романа исторических сочинениях то, что никто до нас не говорил, и рассказывать о том, что известно нам и еще очень немногим.