— Я благодарю вас, сударь, — сказала она, — за вашу доброжелательность и сочувствие, какие вы столь явно желаете засвидетельствовать мне. Я полагаю, что вы сохраните эти чувства по отношению ко мне, поскольку, чем лучше вы меня узнаете, тем больше сочтете меня достойной их. Я уверена: если вы и осуждаете меня вместе со всеми, то ваше сердце все же оправдывает меня.
— Как! — воскликнул следователь, искренне полагавший, что ему удалось убедить Мадлен. — Неужели вы все еще думаете…
— Сударь, вы только что сказали сами: такое предубеждение несправедливо и нелепо. Женщина и христианка, я не могу согласиться с тем, чтобы несправедливое и нелепое стало считаться приемлемым и правильным; я не могу согласиться с тем, чтобы какая-то несправедливость и нелепость могли бы освободить меня от клятвы, данной мною по доброй воле. Если Мариус невиновен, во что я продолжаю верить, я буду вместе с ним скорбеть о совершенных его отцом преступлениях, краснея за них наравне с ним; я буду бок о бок спим делать все, чтобы восстановить честь имени, которое мы будем носить имеете.
— Я восхищаюсь вами, мадемуазель, но, сознаюсь, не могу одобрить вас.
— Не предрешая будущею, я хочу заняться настоящим. Я являюсь главной виновницей всех несчастий Мариуса; именно я посодействовала тому, чтобы низвергнуть его в бездну, и именно мне надлежит сделать все, что в моих силах, чтобы вызволить его оттуда.
— Я очень сомневаюсь, что вы добьетесь в этом успеха, — с грустью произнес следователь. — Против него все косвенные доказательства, а еще больше, чем косвенные доказательства, против него его собственные признания.
— Здесь есть одна тайна, какую я в самом деле не могу постичь; но с Божьей помощью, возможно, мне это удастся.
— Единственно, кто мог бы ее прояснить, мадемуазель, так это ваш брат, но, к несчастью, весьма сомнительно, что к нему, как мне стало известно после разговора с хирургом сегодня утром, перед его кончиной вернется речь.
— Она обязательно вернется к нему, сударь, и Господь поможет ему в этом, чтобы наказать виновного и оправдать невинного.
Мадемуазель Риуф попрощалась со следователем, оставив его в состоянии крайнего ошеломления от проявленного ею мужества.
День еще не наступил, когда Милетта покинула деревенский домик г-на Кумба.
Создав человека для борьбы, Провидение разумно соразмерило в нем чувствительность с его силами. Когда сердце переполнено болью, когда достаточно добавить лишь каплю к этой чаше горечи, чтобы разбить ее, тогда слезы сами перестают литься из глаз, мысли останавливаются, способность восприятия пропадает и кажется, будто душа покидает тело, оставляя его в оцепенении, в состоянии между сном и смертью, и, уступив тело горю, устремляется в бесконечные пространства, где становится недосягаемой для его воздействия.
Именно так случилось с матерью Мариуса. Она настолько беззаветно любила свое дитя, что разразившаяся катастрофа несомненно убила бы ее, если бы сила обрушившегося на нее удара, который ее разум отказывался воспринять, не погрузил бы бедную мать в то оцепенение, в каком мы видели ее в последний раз. Она долго сидела на каменном полу, такая же холодная и неподвижная, как и он. Когда она пыталась, сделав над собой усилие, мысленно сосредоточиться, когда она старалась припомнить нее обстоятельства этого страшного вечера, ей казалось, что она стала жертвой какого-то тягостного кошмара, однако у нее еще оставалось достаточно чувства самосохранения, чтобы бояться пробуждения.
Она думала только о Мариусе, и ни о чем больше, но странное дело: в этих видениях перед ее мысленным взором проходил и вновь появлялся беззаботный ребенок, а не обвиняемый в убийстве юноша. Иногда, правда, будто сознание ее стыдилось этого чувства болезненной тревоги, будто бы оно решало, что для испытания ее материнской верности такое страдание не было еще достаточно жестоким, по телу ее пробегала сильная нервная дрожь, и посреди кровавого облака ее взору представлялось беспорядочное скопление кинжалов, цепей и эшафотов. Все волокна ее мозга извивались и вибрировали в одно и то же время, и ей казалось, что голова ее расколется, как только слезы, наконец, смогут ручьем хлынуть из глаз; но глаза ее оставались сухими и воспаленными. Способность вспоминать снова угасла, и Милетта впала в прежнее состояние безучастности. Эта безучастность была столь глубокой, что Милетта мгновенно заснула, не меняя ни своего места, ни своего положения.
Когда она проснулась, лучи зари, отражаясь от белоснежных вершин Маршья-Вер, пробивались сквозь оконные стекла и проливали бледный свет в комнату. Первое, что различил ее взгляд в полумраке, была куртка, которую накануне сын брал с собой на рыбную ловлю, а по возвращении бросил на стул. Тогда она все припомнила: она услышала сначала голос г-на Кумба, обвинявшего ее сына, затем голос сына, обвинявшего самого себя; она вновь увидела тесно сгрудившихся любопытных, следователя, жандармов, и реальность — арест Мариуса — впервые за все время ясно и отчетливо предстала в ее сознании.
Она бросилась к куртке — немому свидетелю, доказывавшему ей, что происходящая драма никак не была сном. Она прижала куртку к своей груди, неистово покрывая всю ее поцелуями, словно пыталась уловить в ее плотной ткани какие-то флюиды того, кто ее носил. Затем она разрыдалась судорожно и беззвучно, и несколько слезинок омыли ее налитые кровью глаза. Внезапно бедная женщина отбросила в сторону свою драгоценную реликвию и устремилась к выходу из дома.
Милетта подумала, что ей безусловно не откажут в просьбе обнять на прощание сына, каким бы виновным он ни был. У нее ушло едва ли полчаса, чтобы преодолеть путь от Монредона до Марселя. Всех, кто встречался ей на пути, она расспрашивала, как найти дорогу к тюрьме, и при киле ее такой — бледной, с блуждающим взглядом, с седеющими прядями полос, выбившимися из-под чепчика и ниспадавшими на лицо, — прохожие вполне могли заподозрить, что она сама совершила какое-то преступление.
Потрясение, полученное Милеттой, ослабив работу мозга, подготовило ее к такого рода тихому помешательству, какое обычно называется мономанией, и ее мономания целиком и полностью сосредоточилась на Мариусе.
Сначала она спрашивала себя, будет ли ей предоставлена возможность обнять сына, и тут же приходила к убеждению, что непременно увидит его. Именно поэтому, позвонив в ворота тюрьмы и увидев, как они открылись перед нею, Милетта пересекла порог так уверенно, что подбежавшему стражнику пришлось применить силу, чтобы вытолкнуть ее обратно на улицу. Он объяснил ей, что заключенного можно посетить, имея при себе пропуск, подписанный главным прокурором, однако Мариусу, сидящему в одиночной камере, такая милость не может быть оказана.
Милетта не слушала его: она целиком была поглощена созерцанием этих мрачных толстых стен, железных ворот, решеток, цепей, замков и вооруженных людей, стоящих на страже у ворот; она никак не могла понять, почему все эти излишние предосторожности приняты против ее доброго и кроткого Мариуса; вся эта груда камней показалась ей похожей на гробницу, всей своей тяжестью давящей на тело ее сына, и она содрогнулась от этих мыслей.