Брюн так настойчиво уговаривал его встретиться с первым консулом, что предводитель вандейцев согласился.
Итак, он отправился в Париж.
Утром, в самый день приезда, он явился в Тюильри, назвал свое имя и был тотчас допущен во дворец.
За отсутствием Ролана его проводил на аудиенцию Рапп.
Оставив Кадудаля вдвоем с Бонапартом, адъютант растворил двери настежь, чтобы все видеть из кабинета Бурьенна и в случае необходимости броситься на помощь первому консулу.
Но Бонапарт, разгадав умысел Раппа, захлопнул двери.
Потом живо повернулся к Кадудалю.
— Вот и вы наконец! — сказал он. — Я чрезвычайно рад вас видеть: один из ваших врагов, мой адъютант Ролан де Монтревель, отзывался о вас с большой похвалой.
— Это меня не удивляет, — отвечал Кадудаль, — за то недолгое время, что мы виделись с господином де Монтревелем, я оценил его рыцарское благородство.
— И это произвело на вас впечатление? — спросил первый консул.
Потом, устремив на вождя роялистов свой орлиный взор, продолжал:
— Послушайте, Жорж, мне нужны энергичные люди, чтобы осуществить обширные замыслы. Хотите перейти на мою сторону? Я предлагал вам чин полковника, но вы достойны большего. Я предлагаю вам чин дивизионного генерала.
— Благодарю вас от всей души, гражданин первый консул, — отозвался Жорж, — но вы сами презирали бы меня, если бы я согласился.
— Почему? — резко бросил Бонапарт.
— Потому что я дал присягу Бурбонам и, что бы ни случилось, останусь им верным до конца.
— Слушайте, — настаивал первый консул, — неужели нет никакого способа, чтобы вы стали моим союзником?
— Генерал, — перебил предводитель роялистов, — вы позволите повторить вам то, что я слышал?
— Отчего же нет?
— Оттого, что это касается тайных политических соглашений.
— Пустяки! Какая-нибудь вздорная выдумка! — усмехнулся первый консул, слегка встревоженный.
Кадудаль остановился и пристально посмотрел на собеседника.
— Говорят, в Александрии был заключен договор между вами и коммодором Сиднеем Смитом. Он обещал открыть вам свободный путь во Францию при условии, что вы восстановите на престоле нашу древнюю королевскую династию. И вы будто бы согласились.
Бонапарт расхохотался.
— Просто удивительно, — воскликнул он, — до чего вы, люди из народа, преданы своим бывшим королям! Допустим, я верну им трон, — чего я, будьте уверены, отнюдь не собираюсь делать, — что же от этого получите вы, проливавшие кровь ради их восстановления на престоле? Вас даже не утвердят в чине полковника, который вами заслужен по праву! Разве вы встречали в королевских войсках полковника, который был бы не дворянин? Разве слыхали, что в этой среде кто-либо возвысился благодаря личным заслугам? А если вы перейдете ко мне, Жорж, вам все будет доступно; чем больше я возвышусь, тем выше подниму моих сподвижников. Что же касается предложения сыграть роль Монка, то не рассчитывайте на это! Монк жил в том веке, когда предрассудки, которые мы побороли и искоренили в тысяча семьсот восемьдесят девятом году, были еще в полной силе. Если бы Монк и пожелал стать королем, ему бы это не удалось. Он не смог бы подняться выше диктатора: для этого надо быть Оливером Кромвелем. Ричард Кромвель продержался недолго: правда, он был типичным сыном великого человека, то есть просто дураком. А вот если бы я пожелал стать королем, мне ничто бы не помешало, и если когда-нибудь мне придет такая охота — так и будет! Ну? Вы хотите возразить? Говорите!
— Вы изволили сказать, гражданин первый консул, что во Франции в тысяча восьмисотом году совсем иное положение, чем в Англии в тысяча шестьсот шестидесятом. Что до меня, то я не вижу никакой разницы. Карл Первый был обезглавлен в тысяча шестьсот сорок девятом году, Людовик Шестнадцатый казнен в тысяча семьсот девяносто третьем. В Англии прошло одиннадцать лет между смертью отца и воцарением сына. Во Франции после казни Людовика Шестнадцатого истекло семь лет… Возможно, вы мне возразите, что в Англии произошла религиозная революция, а во Франции — революция политическая. А я вам отвечу, что хартии не труднее добиться, чем отречения от престола.
Бонапарт усмехнулся.
— Нет, этого я не скажу, — возразил он, — я скажу другое. Кромвелю минуло пятьдесят лет, когда казнили Карла Первого, а мне в год смерти Людовика Шестнадцатого было всего двадцать четыре. Кромвель скончался в тысяча шестьсот пятьдесят восьмом году, то есть в возрасте пятидесяти девяти лет. За десять лет правления он успел многое задумать, но мало осуществил. К тому же он произвел политический переворот, коренное преобразование, заменив монархический строй строем республиканским. Так вот, дайте мне прожить, подобно Кромвелю, пятьдесят лет — это не так уж много. У меня впереди еще двадцать лет, вдвое больше, чем у Кромвеля. Притом, заметьте, я по существу ничего не меняю, а только развиваю, ничего не разрушаю, но лишь совершенствую и укрепляю. Предположите, что в тридцать лет Цезарь был бы не первым распутником и гулякой, а первым гражданином Рима, что он бы уже закончил Галльскую войну, завершил поход в Египет, одержал победу в Испании. Предположите, что ему минуло бы не пятьдесят, а тридцать лет, — разве он не стал бы одновременно и Цезарем и Августом?
— Да, если бы не встретил на своем пути Брута, Кассия и Каску…
— Вот как! — промолвил Бонапарт с горечью. — Значит, мои враги рассчитывают на убийство? Ну что ж, это нетрудно осуществить… хотя бы вам, ведь вы мой враг. Кто вам мешает, если вы разделяете убеждения Брута, заколоть меня сейчас, как он заколол Цезаря? Мы с вами одни, двери затворены: вы успеете покончить со мной прежде, чем вас схватят.
Кадудаль отступил на шаг.
— Нет, — отрезал он, — мы не замышляем убийства; думается, только в крайнем случае кто-то из нас согласится стать убийцей. Впрочем, все зависит от превратностей войны. Одна-единственная неудача может лишить вас ореола славы, первое поражение откроет путь врагу в пределы Франции. С границ Прованса уже видны огни биваков австрийской армии. Пушечное ядро может оторвать вам голову, как маршалу Бервику. Что тогда ожидает Францию? Детей у вас нет, а ваши братья…
— О! Тут вы совершенно правы. Но если вы не верите в Провидение, то я верю! Я верю, что в жизни не бывает случайных событий. По воле Провидения пятнадцатого августа тысяча семьсот шестьдесят девятого года — ровно через год, день в день, после эдикта Людовика Пятнадцатого о присоединении Корсики к Франции — в Аяччо родился ребенок, которому суждено было прославиться тринадцатого вандемьера и восемнадцатого брюмера; и я верю, что Провидение возлагало на него великие надежды, лелеяло грандиозные замыслы. Этот ребенок — я! Если на меня свыше возложена миссия, я ничего не боюсь, она охраняет меня, как надежный щит! Если же я заблуждаюсь, если, вместо того чтобы прожить двадцать пять или тридцать лет, необходимых для завершения моих великих дел, я буду поражен кинжалом, как Цезарь, или убит пушечным ядром, как Бервик, — стало быть, такова воля Провидения, ему и надлежит радеть о судьбах Франции.