— Ах, значит, вы много страдали? — спросила графиня с равнодушием, от которого похолодело сердце Марата.
— Достаточно! Не будем больше говорить об этом, забудем прошлое… Я хотел сказать: те страдания, что мне придется претерпевать в настоящем, никогда не сравнятся с теми, что я вынес в прошлом, поэтому, если вы, как я предполагаю, намерены меня пожалеть, не трудитесь. С того дня как господин Кристиан здесь, я начал жизнь скитальца и изгнанника, и она отныне, вероятно, суждена мне навсегда. Впрочем, таково мое призвание: я не люблю людей, не люблю солнечного света; моя радость — жить без шума, ведь я не смогу вызвать шума, который отвечал бы моим стремлениям, и, поскольку мудрость состоит в том, чтобы соизмерять свои пристрастия с собственными силами, поскольку воздержание — одна из самых разумных добродетелей, известных мне, я отрекусь от людей, отрекусь от дневного света!
— Как?! — воскликнула графиня. — Неужели вы хотите ослепнуть или выколоть себе глаза?
— Совам не нужно слепнуть, совы не выкалывают себе глаза, сударыня; они созданы природой для темноты и живут во тьме. Если бы сову видели днем, то на нее набросилась бы сотня горластых птиц, терзая ее со всех сторон; сова — древние называли ее птицей мудрости — это знает и вылетает только ночью. Но пусть, черт возьми, нападут на сову ночью, пусть посмеют проникнуть в ее темную дыру — и тогда убедятся, что она умеет постоять за себя!
— Какая грустная жизнь, сударь! Значит, вы не любите ничего на свете?
— Ничего, сударыня.
— Мне вас жаль, — сказала графиня с презрением, возмутившим Марата.
— Я не люблю тогда, когда не уважаю, — ответил он так же стремительно, как жалит раненая змея.
Графиня, тоже гордо подняв голову, воскликнула:
— Неужели мир настолько жалок, что в нем не найдется или раньше не нашлось ни одного существа, способного внушить вам уважение или любовь?
— Тем не менее, это так! — грубо отрезал Марат.
На этот раз графиня не сочла нужным отвечать и, нахмурив брови, молча села у изголовья больного.
Марат, взволнованный, несмотря на ледяное выражение лица, взял шляпу и ушел, очень сильно хлопнув дверью, что было странно для врача, которому следовало бы опасаться раздражать нервы своего пациента.
XXXVII. КАК ГРАФИНЯ ПОНИМАЛА ЛЮБОВЬ
Графиня и ее сын, удивленные и несколько ошеломленные этим внезапным уходом, какое-то время молчали.
— Какой странный человек! — обратилась графиня к Кристиану, когда Марат ушел.
— Я считаю его добрым, — слабым голосом возразил Кристиан.
— Добрым? — повторила графиня.
— Да, наши суждения о людях всегда относительны, но по отношению к нам, вернее ко мне, он вел себя как добрый и превосходный человек; однако…
— Однако? — переспросила графиня.
— Однако я очень не хотел бы оставаться здесь, — ответил Кристиан.
— Я тоже не хотела бы этого… Но разве лишь это заставляет тебя грустить?
— Я не грущу, матушка.
— Ты, наверное, скрываешь от меня какую-то неприятность… Что ж, если это так, пора мне об этом сказать.
— У меня нет неприятностей, матушка.
Графиня посмотрела на сына, но Кристиан, словно у него не хватало сил долго выдерживать взгляд матери, со вздохом отвел глаза.
Мать вгляделась в сына внимательнее, чем прежде, и, помолчав, спросила:
— Ты влюблен?
— Я? — промолвил молодой человек. — Нет, матушка.
— Ох! — вздохнула она. — Ведь люди уверяют, что любовь иногда делает их очень несчастными.
Эти слова «люди уверяют» в устах женщины тридцати трех лет удивили Кристиана, который улыбнулся и снова посмотрел на мать.
— Тем не менее, — продолжала графиня (ее, казалось, совсем не смущало, что она завела с сыном столь странный разговор), — любовь может быть всего-навсего одним из тех страданий, каких множество в жизни, страданием мимолетным, которое надо уметь вынести, не проявляя малодушия… Ты со мной не согласен, Кристиан?
— Согласен, матушка, — ответил молодой человек.
— Ну какое горе может нести с собой любовь? — рассуждала графиня тем же привычным для нее равнодушным, каким-то прозекторским тоном. — Одно-единственное!
— Какое же, матушка? — полюбопытствовал молодой человек, пытаясь повернуться на другой бок, чтобы лучше видеть лицо женщины, заявившей, что любовь несет с собой только одно горе.
— По-моему, это горе не быть любимым, когда любишь, — объяснила графиня.
— Значит, матушка, вы считаете, что это и есть единственное горе? — с грустной улыбкой спросил Кристиан.
— Я, по крайней мере, другого не могу себе представить.
— Не будете ли вы столь добры, матушка, объяснить мне вашу мысль? Прошу вас.
— Прежде всего, вы не должны утомляться, Кристиан, и, если это возможно, лежать спокойно.
— Я слушаю.
— Итак, — начала графиня, — будем исходить из принципа…
— И какого же принципа? — спросил Кристиан.
— Того, что любят только достойных себя людей.
— Хорошо, матушка, но кого вы имеете в виду, говоря о людях, достойных нас? — холодно осведомился молодой человек.
— Я хочу сказать, сын мой, что у нас особое происхождение, особое воспитание, что мы, наконец, живем не так, как все… Вы с этим согласны, Кристиан?
— Вы правы, матушка… хотя и не совсем. Последние три слова молодой человек произнес очень тихо, так что мать их не расслышала.
— Следовательно, раз мы такие, — продолжала графиня, — то вправе требовать от людей, любящих нас, чтобы они отвечали этим же условиям… Я не говорю о людях, кого мы любим, — вы понимаете меня? — ибо не допускаю, что можно любить, не признавая за самим собой абсолютного права на любовь.
Кристиан пошевелился в постели.
— Разве вы придерживаетесь другого мнения, сын мой? — спросила графиня.
— Я нахожу, что вы слишком нетерпимы, матушка.
— Это неизбежно!.. Неужели вы полагаете возможным любить, упрекая себя за это чувство?
— Но относите ли вы к числу этих невозможностей любить неравенство сословий, матушка? — спросил Кристиан, делая над собой мучительное усилие, чтобы рискнуть задать подобный вопрос.
— Безусловно! Это первое условие.
Кристиан с большим беспокойством задвигался в постели.
— Вы можете возразить, что я следую древним предрассудкам, предрассудкам моей касты; да, разумеется, но в этом нет вины. Каким образом в нашей стране вы выведете породы красивых и сильных лошадей, благородные семейства знаменитых собак, бросающихся на волков и медведей, великолепные виды птиц, поющих до самой смерти? Сделать это возможно, если категорически не допустить, чтобы благородные породы скрещивались с породами низкими.