Потери Ревельона достигали такой значительной суммы, что по сравнению с ней двадцать тысяч ливров представляли собой сущий пустяк.
Сантер это понял и, уязвленный до глубины души, настаивать не стал.
Тем не менее на его лице были написаны те чувства, какие только и могли быть на нем, то есть полные доброты и снисходительности к несчастному гостю.
В такую атмосферу и попал Ретиф, вынужденный нанести визит пивовару, чтобы встретиться с Ревельоном.
Кстати, Ретиф и Сантер всегда поддерживали прекрасные отношения. Пивовар обычно стремился заручиться поддержкой всех тех людей, кто в Париже умело обращается с пером, а Ретиф писал слишком оригинально, чтобы на него не обратил внимание сторонник нововведений Сантер.
И Ретиф был уверен, что его хорошо примут у Сантера в двойном качестве. Во-первых, как несчастного отца, ибо о его горе прослышали самые тугоухие люди в Париже; во-вторых, как преследуемого патриота, поскольку на его долю выпал самый страшный эпизод гонения на Ревельона.,
Обойный фабрикант очень изменился: потеря состояния сильно состарила его. Он посмотрел на Ретифа и не заметил на лице романиста такой скорби, что бросалась в глаза на его собственном лице.
Отсюда Ревельон вполне логично мог заключить, что потеря пятисот тысяч ливров намного тяжелее потери единственной дочери.
Сантер, поговорив с ними немного, ушел; дочери Ревельона, умильно пустившие слезу при воспоминании о подруге, тоже удалились.
После этого между Ретифом и Ревельоном начался серьезный разговор.
— И как вы думаете выходить из положения, в которое вас поставили? — спросил Ретиф.
— Черт возьми, начну все сначала, — ответил фабрикант.
— А как ваши враги?
— Теперь их у меня меньше, чем друзей.
— Это верно.
— Когда я снова открою свой магазин, все мои враги явятся ко мне за покупками, чтобы взглянуть на меня.
— Вы правы.
— Что касается друзей, то, поскольку ни один из них не посмеет подать мне милостыню, все они непременно принесут мне свои деньги, кто купив рулон обоев, кто — ширму для камина… Если в Париже я, по моим расчетам, имею…
— … двести тысяч друзей… — подхватил Ретиф.
— Почти… то к концу года у меня будет сто тысяч ливров.
— Целое состояние! — воскликнул романист.
— Пустяки! — презрительно вскричал фабрикант. — Это только начало.
— Я прекрасно понимаю, господин Ревельон, что вы заработаете больше ста тысяч ливров; но второе состояние, которое наживают, никогда не равно первому, которое теряют.
— Увы, это так! Все дело в том, чтобы найти возможность составить второе состояние.
— Неужели вы потеряли все?
— Все!
— Ну, а кредит?
— Ерунда! Начинать надо не с этого; если я, ничего не имея, беру кредит, он будет таким пустяком, о котором я вообще предпочитаю не говорить; о кредите можно говорить лишь тогда, когда его размер того заслуживает.
— Но разве господин Сантер ничего вам не предлагал? — спросил Ретиф.
— Я ничего ни у кого не беру, — строго заметил Ревельон.
— И правильно делаете, — согласился романист. — Если вы снова встанете на ноги, то, по крайней мере, будете обязаны этим самому себе.
— Вы, один вы меня понимаете! — воскликнул Ревельон, пожимая Ретифу руку.
— Да, — сказал сочинитель. — Но каким образом вы сможете извлечь из вашего дела прибыль, если вы, наверно, не в состоянии вложить в него средства?
При этих словах лицо Ревельона омрачила тягостная мысль: его гордыня сменилась сожалением о том прошлом, когда он был богат.
Ретиф наблюдал за ним добрым, но вместе с тем испытующим взглядом.
Ревельон еще больше помрачнел, потом тяжело вздохнул: он был сломлен.
— Надейтесь, черт возьми! — вскричал Ретиф. — Надейтесь!
— Господин Ретиф, чтобы надеяться, необходимо прежде всего располагать первоначальным капиталом надежды, — сказал Ревельон, перебрав в голове все доводы собеседника.
— Сколько же приблизительно вам потребуется? — поинтересовался Ретиф.
— И не спрашивайте! Много.
— Но все-таки…
— Гораздо больше, чем есть у нас с вами, — ответил Ревельон с какой-то высокомерной горечью.
Ретиф в ответ слегка улыбнулся многозначительной улыбкой, но Ревельон не смог ее понять.
Это оказалось к лучшему для последующих глав нашей книги!
Тут вернулись дочери фабриканта, потом пришел Сантер и завязался общий разговор. Ретифу не оставалось ничего другого, как дать уговорить себя снова рассказать всю историю, выдуманную Оже, дополняя ее собственными замечаниями, и он ушел из дома Сантера, провожаемый сочувственными взглядами, как человек очень несчастный, но, тем не менее, потерявший в жизни всего-навсего дочь!
— Она обладала превосходными достоинствами, но не имела ни гроша приданого, — прибавил Ревельон, когда писатель ушел, — и это сделало бы ее очень несчастной, ибо ее муж Оже всю жизнь влачил бы жалкое существование.
В заключение он стал уверять всех, что Инженю, мертвая, неизмеримо более счастлива, что он не скорбит о ней и что Ретиф, когда утихнет первая боль, посмотрит на все здраво и больше не будет о ней горевать; тогда как у него, Ревельона, на руках две взрослые дочери, потерянное состояние и привычка жить на широкую ногу.
Последний довод был не самым слабым в его аргументации.
И Ревельон не раз тяжело вздыхал, когда он смотрел на счастливое довольство своего приятеля-пивовара.
И девицы Ревельон тоже вздыхали, думая, правда, при этом, что молодость, красота, невинность делают их не столь уж несчастными, как хочет уверить всех отец.
Они, разумеется, несчастны, но все-таки живы, а не сгорели заживо, как бедняжка Инженю Ретиф!
LXIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОЖЕ БЕСПОКОЯТ ВО ВРЕМЯ ОБЕДА
Теперь мы должны снова вернуться к этому превосходному г-ну Оже, которого в наши дни Академия непременно наградила бы премией за добродетель.
Он тоже продумал свои планы и отчасти подготовил их.
Оже у всех был на хорошем счету, никто даже не спрашивал его об ограблении Ревельона и смерти жены; в предместье Сент-Антуан и на улице Бернардинцев его жалели и им восхищались, а он — неблагодарный! — задумал покинуть прекрасную Францию или, по крайней мере, столицу, где с ним обращались как с обожаемым ребенком.
Дело в том, что Оже просто-напросто приглядывался к провинции Гасконь, где он, занявшись мелкой торговлей, чтобы оправдать свое богатство, намеревался снова сочетаться браком — с женщиной, не столь неземной, как Инженю, с женщиной, состоящей в родстве с оптовыми торговцами салом или шерстью, но ни в коем случае ни с дочерью, сестрой или племянницей литератора. Ибо в глубине души Оже, вероятно инстинктивно, презирал Ретифа.