Произнося эти слова, Ален смотрел на старого ростовщика с усмешкой.
Тот прекрасно понял, на что намекает молодой человек и содрогнулся от ужаса при мысли о том, что Бог или дьявол услышат мольбы жертвы ростовщика и покарают его, Ланго, отняв у него баркасы.
— Значит, вы не христианин, раз высказываете подобные желания?! — возопил ростовщик.
— Ну уж извините, не христианин! Поистине, господин Ланго, это обвинение чертовски подходит вам! Кому, как не вам, господин Тома Ланго, подобает рассуждать о милосердии! «Самым хитрым — пуховые перины», — говорили вы, прибрав к рукам Хрюшатник. Не справедливо ли было бы ответить вам сегодня: «Самым невезучим — наибольшие убытки?»
— Ты этого не скажешь, Ален, — промолвил Тома Ланго, трепеща от страха, — ты же знаешь, мой мальчик, что я всегда тебя любил!
— Да, от такой любви остается лишь плакать.
— Возможно, возможно, ведь мне было отнюдь не просто так обойтись с тобой, но ты же прекрасно понимаешь: дела есть дела, нельзя все время только получать и никогда ничего не отдавать.
— В таком случае, почему вы не предложили мне уладить дело миром? Отвечайте! Увидев, до чего я докатился, какая страшная опасность мне грозит, я бы вмиг излечился от своей лени. Я взялся бы за дело, женился бы и постепенно рассчитался бы со своими долгами.
— Виной тому моя излишняя щепетильность, мой мальчик, да, излишняя щепетильность. Я не хотел участвовать в обмане славного господина Жусслена: мне и так пришлось упрекать себя за то, что я так долго злоупотреблял доверием твоего отца! Да простит меня за это его добрая душа!
Монпле, возмущенный подобным лицемерием, пожал плечами.
— Ты сердишься на меня, — продолжал Тома Ланго, — ты сердишься, ноты не прав; я докажу тебе это. Послушай, раз ты не прочь взяться за дело, воспользуйся этим: распрощайся с болотами и лягушками и отправляйся в Париж. Клянусь честью, Ален: как только ты там окажешься, я обеспечу тебя средствами, чтобы ты разбогател, подобно мне.
— Нуда, конечно! — воскликнул молодой человек. — И в придачу вы дадите мне свою жадность, свое коварство и лживое, черствое сердце, господин Ланго? Нравится вам или нет, но знайте: я останусь здесь, чтобы вас ненавидеть, ибо я вас ненавижу, слышите?
Ален бросил эти слова в лицо ростовщику с такой неистовой силой, что тот отступил на шаг назад.
— Любой другой ненавидел бы вас тайком, не так ли? — продолжал молодой охотник. — Но я не такой как все, и потому с особенной радостью снова и снова говорю вам в лицо: я вас ненавижу! Вы напускаете на себя сейчас милосердие и добродушие, потому что боитесь за свои жалкие посудины. Так вот, послушайте, что я вам скажу: это ужасно, но это правда. Будь оба ваших баркаса здесь, и мне было бы достаточно всего лишь раз выстрелить из ружья для их спасения, я бы скорее разбил свое ружье, нежели нажал на курок, так и знайте!
При этих словах Монпле послышался вопль, исходивший из горла или точнее из сердца женщины, которая со скрещенными руками и тревогой на лице слушала разговор мужчин.
Это была Жанна Мари — племянница ростовщика.
— О господин Ален, — воскликнула она, — как же нехорошо так говорить! Ведь в этих лодках — люди и дети, чьи родители не сделали вам ничего плохого.
Услышав вполне справедливый упрек, Ален вздрогнул.
— Женщина права, я об этом не подумал! — вскричал Ланго, обрадованный поддержкой. — Да, в этих баркасах — чада Господа Бога, человеческие существа, да хранит нас всех Всевышний! Вы желаете им смерти, господин Монпле, накликая гибель на мои суда.
— Я никому не желаю ни беды, ни ущерба, — отвечал Ален, — но если все же этих несчастных постигнет беда и они потерпят ущерб, пусть меня не судят за то, что я не жалею людей, которые никогда не жалели меня.
— Увы! — вздохнула вдова. — Это далеко не одно и то же, господин Ален, ведь вы сами навлекли на себя несчастье, гоняясь за удовольствиями, а те, кто сейчас в море, рискуют жизнью ради того, чтобы прокормить своих детей и облегчить участь их матерей.
Говоря это, бедняжка имела в виду своего сына, которого Ланго неделей раньше заставил сесть в один из баркасов, чтобы мальчик приучался к делу, как говорил ростовщик, а в сущности, чтобы он съедал в другом месте кусок хлеба, необходимый ему для каждодневного пропитания, тот самый жалкий кусок хлеба насущного, о котором мы просим Бога в молитве «Отче наш».
Жанна Мари, не решаясь выказывать никакого волнения, была ни жива ни мертва при мысли об опасности, которой подвергался в эту минуту ее любимый сын, ее единственное утешение на земле.
Но, как ни старалась племянница Ланго скрыть свою тревогу, она не могла справиться с обуревавшими ее чувствами.
Женщина отвернулась, чтобы никто не увидел ее слез.
Ален не заметил или притворился, что не заметил этого движения.
Жанна Мари была женщиной, то есть одним из тех существ, кого Ален поклялся ненавидеть и карать, и, преисполненный злобы к бакалейщику, он воскликнул:
— О Жанна Мари, спросите у вашего дядюшки, один ли я виновен в своем разорении, и не следует ли мне, прежде чем бить себя в грудь со словами: «Меа culpa!
[1]
», изобличить ложных друзей, чьи советы ускорили смерть моего отца, а меня самого довели до нищеты! Полно, полно, женщина! Ты защищаешь далеко не праведника! Моли же Господа Бога, чтобы он не наказал тебя за такое родство и, пытаясь встать между нами, не усиливай жажду мести, которую возбуждает во мне вид этого человека.
При последних словах глаза Алена Монпле засверкали столь же грозно, как и проблески молнии, вспыхивавшие на горизонте.
Затем, не дождавшись ответа, молодой охотник оборвал разговор, вскинул на плечо ружье и пошел прочь, держа курс на восток.
VIII. ПОТЕРПЕВШИЕ КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ СО «СВЯТОЙ ТЕРЕЗЫ»
В последующие полчаса в Мези царило столь же сильное смятение.
Чтобы получить представление об этом смятении, которое мы даже не пытаемся описать, следует самим оказаться на северном или западном взморье и провести там те тревожные часы, когда один и тот же страх в одно и то же время охватывает души двух-трех тысяч человек и заставляет учащенно биться их сердца.
Наконец, по истечении получаса, по-прежнему ничего не видя в тумане, жители Мези решили, что баркасам удалось выйти в открытое море, лавируя между волнами, пока ветер позволял нести на мачтах хотя бы клочок парусов; почти успокоившись, все постепенно разошлись по домам.
На берегу остались только Ланго с племянницей и несколько женщин — матерей, сестер или жен, чья тревога не могла утихнуть, пока еще оставались сомнения.
Тома Ланго, переживавший за свои суда не меньше, чем матери, жены и сестры за судьбу детей, мужей и братьев, шагал взад и вперед по взморью, припадая на свою скрюченную ногу и не обращая внимание на то, что дождевая и морская вода промочила на нем все до нитки.