Аббат ринулся к выходу, скрежеща зубами; в его мозгу уже теснилось множество различных мстительных планов, пока еще совершенно безумных в хаосе ярости, однако способных обрести форму в плавильном тигле размышления.
Однако в то мгновение, когда он уже потянулся к дверной ручке, Баньер проворно настиг его и схватил за руку:
— Черт возьми, сударь, неужели вы так далеки от мира сего, что вид счастливого любовника в обществе своей возлюбленной кажется вам настолько возмутительным?
Д'Уарак затрепетал с головы до ног, ожидая, что скажет Олимпия.
— О! — в свой черед усмехнулась она. — Господин аббат не может испытывать столь сильного ужаса при виде счастья, которое, как я полагаю, знакомо ему не понаслышке.
— Ну же, дорогая, — снова заговорил Баньер, — извольте помочь нашему примирению с господином д'Уараком.
И, обменявшись с Олимпией понимающим взглядом, он вышел, оставив ее наедине со сраженным отчаянием аббатом.
Первым его словом было проклятие.
— О, как же коварны женщины! — закричал он, со всех сил ударив кулаком по столу.
Олимпия выпрямилась, вздрогнув так, как будто это ее он ударил.
— Что вы сказали, сударь?! — негодующе вскричала она. — Это мне вы говорите подобные вещи?
— А кому же, если не вам, я мог бы их говорить? — грубо отвечал аббат.
— Тогда, мне кажется, вы впали в заблуждение.
— Не в заблуждение, а в бешенство!
— Отлично! — презрительно бросила Олимпия. — По-видимому, вас снова настиг приступ помешательства?
— Помешательства?! Пусть так, если вам угодно! Да, помешательства! Но это буйное помешательство, поберегитесь!
И он во второй раз ударил кулаком по столу.
— Ах, так! — усмехнулась Олимпия. — Да вы, аббат, похоже, собрались расколотить и мой стол, и мой фарфор.
— Прекрасно! Эти милые безделушки! За золото можно накупить и новые столы и новый хрусталь, но ничто не воскресит осмеянную любовь и погибшие иллюзии честного человека!
— Знаете ли вы, сударь, — в свою очередь нахмурила брови Олимпия, — что я ни единого слова не понимаю из того, что вы говорите?
— О, довольно! Хватит этой гордых поз, сударыня, или, точнее, полно ломать комедию, особенно эту, суть которой в том, чтобы затыкать мне рот всякий раз, когда я хочу пожаловаться!
— Да на что пожаловаться? Объяснитесь, прошу вас!
— Но вы же мне обещали, ведь так?
— Я?
— Да, вы, и разве я не имел права полагаться на ваше слово?
— Я что-то вам обещала?
— Да знаю, знаю все, что вы скажете! Что здесь я не у себя дома, что мы в доме господина Баньера.
— Без сомнения.
— Однако вы должны признать, что всякое терпение имеет пределы, и мой гнев…
— Ваш гнев! Сударь, — прервала его Олимпия, — этот ваш гнев в конце концов возбудит мой, а уж если два этих гнева окажутся здесь одновременно, предупреждаю вас об одном: мой попросит, чтобы ваш удалился.
— Сударыня, — повысил голос аббат, — вы нарушаете свои обязательства, позвольте же напомнить вам о них.
— О, что до этого, сударь, сделайте милость, напомните, вы доставите мне удовольствие.
— Наконец-то вы разрешаете!
— И даже прошу.
— Что ж! Разве не было уговора, что вы никогда не подадите мне повода для ревности?
— Ревность? Вы ревнуете? И кого же, почему?
— Как?! — вскричал аббат, роняя голову на грудь и простирая руки, — Я же застал вас наедине с господином Баньером!
— Э, — воскликнула Олимпия, обращаясь к себе самой, — да он с ума сошел, право слово!
— Если вы так скоро все забываете, — произнес аббат, переходя от ярости к печали, — это нам сулит многие беды.
Олимпия пожала плечами: было очевидно, что печаль этого человека не менее безумна, чем его ярость.
— Покончим с этим, — вздохнула она. — В прошлый раз в дело вмешался мараскин, но сегодня, сказать по правде, всему этому нет извинения.
Повернувшись к ней, аббат умоляюще сложил руки:
— Ну, Олимпия, я же серьезно…
— Олимпия?! — вскричала молодая женщина, вскакивая. — Вы меня назвали Олимпией? Вы?!
— Ах, черт побери, это уж слишком! — взорвался аббат, бледный оттого, что слишком долго сдерживал пожиравшие его чувства. — Вы оберегаете свои доходы, свои контракты, свою чувствительную совесть. А я все пущу на ветер, раз вы так быстро забываете свои же слова. Да, я в доме господина Баньера, но коль скоро вы сами меня вынуждаете, я буду говорить здесь, как говорил бы там!
— Там? — удивилась Олимпия. — Что вы разумеете под этим «там»?
— О, сударыня, сколько бы вы ни изображали невинность, я не уйду, прежде чем не выскажу вам всю правду.
— Что значит «там», сударь? — повторила Олимпия.
— Там, где господин д'Уарак находится у себя, сударыня; там, где вы, в противоположность Пенелопе, по вечерам восстанавливаете то, что здесь распускаете днем; там, где я имею слабость любить ту, которая здесь мне лжет.
Из уст Олимпии вырвался крик, который предвещал целую бурю гнева, крик, который могла бы издать раненая львица.
Этот возглас заставил аббата понять, что он, пожалуй, заходит слишком далеко. Поэтому он, сменив угрожающий тон на примирительный, произнес:
— Ну, право же, нам пришло время потолковать начистоту. Давайте примем меры, чтобы выйти из этого сомнительного положения, отбросим двусмысленности, выложим все карты на стол.
— Да, хорошо, карты на стол, — произнесла Олимпия,
вслушиваясь изо всех сил, чтобы понять этот бред и положить ему конец.
— Что ж, может быть, я вел себя как скупец?
— Вы? По какому поводу?
— Вас не удовлетворяет то, что я вам давал?
— Это еще что такое? — возмутилась она. — Насколько я понимаю, мы переходим от дерзостей к гнусным наветам?
— Позвольте, — промолвил аббат. — Олимпия, дорогая моя, ну, разрешите один единственный раз поговорить с вами по-деловому, чтобы никогда к этому больше не возвращаться, а нашей любви от этого не будет никакого урона.
И, не смущаясь растерянностью, изобразившейся на лице Олимпии, чего он, впрочем, мог и не заметить из-за слабости своего зрения, он продолжал:
— Я хочу сказать, вы, должно быть, пришли к заключению, что вам не хватает того, чего от вашего имени просила у меня парикмахерша?
— От моего имени, парикмахерша?