Она не без оснований полагала, что, несмотря на данное им слово, при первом же слишком долгом и не в меру доверительном уединении вдвоем, стоит только его допустить, наш голубок примется так ворковать и раздувать зоб, что удивит Олимпию и повлечет за собой объяснение.
Позволить, чтобы такое объяснение состоялось раньше, чем птичка будет общипана догола, прежде чем жажда двойного мщения за ущемленную корысть и задетое самолюбие не будет полностью утолена, — это был бы промах, за который таким прожженным плутовкам, как она сама и Каталонка, определенно пришлось бы краснеть.
Впрочем, парикмахерша играла свою роль превосходно; к Олимпии она возвратилась, притворившись врагиней аббата, а в этом качестве она естественным образом превращалась в друга г-на Баньера. В этом двойственном амплуа она усердно, от всего сердца охраняла неприкосновенность собственности нашего комедианта — собственности, на которую беспрерывно если не словом, то взглядом и жестом покушался этот проклятый аббат д'Уарак.
Таким образом, не могло быть ничего приятнее для Олимпии и полезнее для парикмахерши, чем постоянное присутствие или непрерывные появления последней в комнате, где находились Олимпия с аббатом; таким образом, этой ловкой шельме положительно удалось заставить даже людей, менее всего заинтересованных в том, чтобы она достигла успеха, расчищать ей путь к нему.
Но аббат был не из тех, кто склонен открыто восставать против гнета. Однако он изучил вкусы парикмахерши и нашел, что она питает совершенно исключительное расположение к мараскину.
Он послал ей с лакеем шесть бутылок, причем велел сметливому слуге передать их парикмахерше в собственные руки, потом, выждав часок, без шума и суеты, украдкой позвонил у дверей, проскользнул мимо мадемуазель Клер, сунув ей в ладонь пять луидоров, и устремился в будуар Олимпии, соблюдая по пути тем большие предосторожности, что сквозь открытую дверь кухни, насколько он мог рассмотреть, виднелась парикмахерша, которая наслаждалась мараскином, потягивая его прямо из горлышка.
Увы! Невозможно предусмотреть все. Куница, хитрейшая из четвероногих, и та порой попадает в ловушку; Агата, хитрейшая из существ женского пола, также, подобно кунице, не избегла сетей.
Баньер, по обыкновению, отправился играть; д'Уарак застал Олимпию в одиночестве и начал с того, что взял ее руку и нежно поцеловал.
Олимпия была в добром расположении. Она не заметила, как осветилось лицо и беспокойно задвигались руки гостя, как забегали его голубые глаза под черными ресницами — глаза, которые при всей своей близорукости, казалось, метали электрические искры.
Прекрасная Селимена знала от Клер о присылке мараскина. Она начала с того, что принялась вышучивать аббата по поводу столь изрядного запаса присланного им вина.
Он же, оглядевшись и уверившись, насколько это было возможно при его слабых, хоть и усиленных очками глазах, что в комнате больше никого нет, спросил:
— Вы одна?
— Ну да, полагаю, что так, — отвечала Олимпия, удивленная вопросом.
— Значит, мне можно говорить с вами откровенно?
— Ничто этому не препятствует.
— О! Как я ревную! — вскричал аббат.
— Вот как! Вы ревнуете? К кому же? — спросила она.
— А вы не догадываетесь?
— Право же, нет!
— Ревную к тому, кто отнимает мое счастье! К тому, кто крадет мою жизнь!
— Ну вот, — вздохнула Олимпия, — опять на вас нашло!
— Но это никогда меня и не отпускало.
— Значит, вы опять за свое?
— Но мы ведь сейчас одни, моя душенька!
У Олимпии вырвался возглас изумления: ей показалось, что она плохо расслышала.
Аббат умолк, от удивления широко раскрыв глаза.
— Что такое? Вы сказали «душенька»? — переспросила Олимпия.
— Ну да, — отвечал аббат, — вы же моя любовь, моя жизнь, моя душа. Олимпия расхохоталась.
Совершенно ошеломленный, аббат стал озираться, проверяя, нет ли в комнате кого-нибудь, кого он не разглядел своими близорукими глазами.
— Сколько же кружек мараскина вы приберегли для собственных нужд, дорогой господин д'Уарак? — продолжала вышучивать его Олимпия.
— Ну же, — взмолился аббат, — позвольте мне хоть немножко поговорить с вами разумно!
— Это было бы недурно, потому что до сих пор я от вас слышала одни безумства.
— В самом деле, Олимпия, сбросьте эту маску, она даже меня с толку сбивает.
— Маску?
— Если бы вы знали, как я страдаю!
— Какую маску?
— О, послушайте! — возопил аббат, вскакивая с места лишь затем, чтобы тотчас броситься к ногам Олимпии. — Я больше не в силах видеть, как вы играете подобную комедию, я не вынесу, я…
Он не успел ни закончить фразу, ни завершить свой жест, коснувшись хотя бы кончиков пальцев Олимпии — единственной цели его благоговейного порыва, ибо парикмахерша, красная, растрепанная, задыхающаяся, влетела в комнату и чуть ли не рухнула между близоруким аббатом и его возлюбленной.
Высокомерное недоумение Олимпии, двусмысленное, исполненное явной мольбы и скрытого торжества поведение аббата — все говорило парикмахерше о том, что она подоспела вовремя: минутой позже с ее секретом было бы покончено.
Видя ее настолько перепуганной, Олимпия не смогла удержаться от смеха.
— Вы меня звали, сударыня? — вскричала парикмахерша.
— Нет, но как раз собиралась позвать, — отвечала Олимпия, бросая испепеляющий взгляд в сторону г-на д'Уарака.
Аббат хотел было защищаться, но Олимпия оборвала его:
— Сударь, вам известно, на каких условиях я принимаю вас у себя.
— Да, и что же?
— А то, что вы нарушили их, вот и все.
— Ах! Моя дорогая! — простонал аббат, напуганный выражением, с которым она произнесла эти слова.
— Опять! — возмутилась она.
— Но это же только при ней! — в отчаянии выкрикнул несчастный. — При вашей наперснице! Это же все равно, как если бы мы были наедине!
— Да вы в своем уме? — прошипела парикмахерша, хватая его за руку и так дернув, что он закрутился на месте, сделав три оборота.
— Проводи аббата, — приказала Олимпия, — да объясни ему подоходчивее, что присылать сюда мараскин он еще может, а вот пить его в дни своих визитов — ни в коем случае.
И парикмахерша поспешила не столько увести, сколько утащить г-на д'Уарака.
Олимпия оценила ретивость Агаты, которая ввела ее в заблуждение, как, впрочем, обманула бы и любого другого, за исключением разве Каталонки, и расхохоталась так неудержимо, что аббат, уже из прихожей, не мог не слышать этот резкий, уничтожающий смех.