Олимпия встрепенулась.
— Поклянитесь в этом, — продолжал Майи, — и я сделаю для вас то, чего никогда ни один мужчина не совершал для своей возлюбленной: я перестану защищать мою жену от домогательств короля. Подражая тем арабам, которые, увозя награбленную добычу, бросают менее ценное добро, чтобы их преследователи задержались, когда станут собирать его, я оставлю королю мою жену и мою честь и буду счастлив сверх меры тем, что спасу вас, лишь бы вы хоть немного мне в том помогли. Мне предстоит выбрать одно из двух: либо вы едете со мной, тогда я принимаю должность посла, либо вы остаетесь, тогда я откажусь, чтобы быть с вами.
Как видите, при этом я потеряю одновременно и мою жену, и мои виды на будущее. Король, который простит меня, лишь бы я согласился принять его условия и вознаграждение, найдет способ расквитаться со мной, если я весь позор оставлю ему одному. Вы меня выслушали, Олимпия; даю вам несколько минут, чтобы подумать, если ваше сердце не побуждает вас ответить без промедления, а потом объявите мне с твердостью, чего я должен ждать от вас.
Столько истинной любви было в словах графа, столько покорного смирения, а его смущенный вид говорил о таком благородстве и сдержанности чувства, что мадемуазель де Клев, помимо своих собственных переживаний, ощутила смятение, похожее на муки совести.
Между тем она сама была слишком великодушна, чтобы в такой отчаянной ситуации долго медлить с решением.
— Господин граф, — произнесла она, — я никогда не буду принадлежать королю.
— О! — вскричал Майи вне себя от восторга. — Слово, данное такой честной женщиной, как вы, Олимпия, — более священно, чем клятва. Вы никогда не будете принадлежать королю! Спасибо. Значит, вы будете только моей. Ну же, теперь… О, как вы добры, Олимпия! Теперь скажите, надо ли мне согласиться стать послом, чтобы мы уехали вместе? Какое счастье! Или вам дорог ваш Париж, дорогая, прекрасная моя, и вы доставите мне радость, позволив принести вам в жертву все, отказаться от должности и впасть ради вас в немилость?
— Господин граф, — после минутного колебания отвечала Олимпия, взвешивая каждое слово, так как очень хорошо сознавала всю их тяжесть, — не принимайте должности, это будет благороднее с вашей стороны, и защищайте свою жену, которая носит ваше имя.
— Но тогда как же вы? — воскликнул Майи, изумленный таким ответом. — Вы, на которую обрушатся все притязания короля?
— О, я буду вполне защищена, — отважно заявила Олимпия.
— Защищены? Каким образом?
— Да, господин де Майи, женщина, которая любит, никогда не достанется никому, кроме своего избранника.
Граф переменился в лице.
Он знал Олимпию и не чувствовал себя любимым настолько, чтобы ждать от нее таких нежных уверений.
— Олимпия, Олимпия, вы влюблены в кого-то? — вскрикнул он, стараясь уловить на ее губах хоть тень улыбки, которую он и сам горестно пытался изобразить.
— Да, сударь, люблю и связана обещанием.
— Каким обещанием?
— Выйти замуж.
— Но с каких пор?
— Вот уже два часа.
— Олимпия! — вскричал Майи. — Что вы такое говорите?
— Я сказала, господин граф, что сегодня вечером выхожу замуж за человека, которого люблю.
Граф побледнел и едва не лишился сознания. Он задыхался.
— И кто же этот человек, которого вы, Олимпия, смогли полюбить так, что я об этом не знал?
— Вы ошибаетесь, сударь, вы знали, что я люблю его.
— Но, кроме меня, Олимпия, вы любили только одного человека, и это был…
Граф остановился на полуслове: дверь гримерной открылась и на пороге появился Баньер, полный нетерпения, весь сияющий, преображенный.
Майи отшатнулся, словно увидел привидение.
LXXXVIII. МАЙИ РЕШАЕТСЯ СТАТЬ ПОСЛОМ
Олимпия протянула руку, указывая на Баньера, который, увидев г-на де Майи, замер в дверях.
— Человек, которого я люблю, — сказала она, — вот он; тот самый, кого вы хотели назвать, — господин Баньер. Я думала, что больше не люблю его, потому что считала себя обманутой. Но он не изменил мне: у меня есть доказательство тому. Я все еще его люблю, простите меня за это, господин граф.
Глубокое изумление Баньера, безмерное немое отчаяние Майи, бледность Олимпии, дышащей гордой отвагой, — все это вместе являло собой картину, отнюдь не лишенную интереса.
Олимпия в свою очередь встала и, подойдя к графу, взяла его за руку.
— Вы благородный и храбрый дворянин, господин граф, — сказала она. — Таких людей, как вы, не обманывают! Господь мне свидетель, что я предпочла бы страдать сама, чем заставить мучиться вас. Но, увы, я не вольна в собственных чувствах, а следовательно, и то, что я причиняю боль другим, зависит не от меня. Мне выпала злая судьба выбирать одно из двух: быть с вами подлой или жестокой. Я уверена, что вы и сами предпочли бы второе, ибо это честно. Я отдаю себя на вашу милость, господин граф: себя и того, кто мне дорог; вы достаточно могущественны, чтобы сломать нас обоих, как тростинки. Поступайте же так, как подскажет вам сердце, и если вы не заставите меня благословлять вас, будьте уверены, что я вас никогда не прокляну, что бы ни случилось.
Граф все еще не поднимал головы.
Баньер, побледнев еще сильнее, чем несчастный страдалец, ибо он-то знал, какие муки граф должен испытывать в эти мгновения, из деликатности отошел в сторону и смотрел издали на эту жестокую женщину, каждое слово которой несло смерть или возвращало к жизни.
— Вы меня сделали богатой, господин граф, — продолжала она. — Не подумайте, что я ради ничтожной позы оставлю здесь все драгоценности и все золото, которые вы мне дали; нет, вы слишком большой вельможа, чтобы я ушла из вашего дома нищей. Поверьте: если бы я вновь не обрела Баньера, я бы никогда и не подумала об иной участи, нежели остаться под вашим кровом, рядом с вами; но наши три судьбы были предрешены. Приказывайте же, я повинуюсь, но прежде, смиренно молю вас, простите мне то подобие жестокости, на которое я была принуждена пойти, чтобы оставаться правдивой. Ах, господин граф! Подумайте только, ведь если бы я умолчала о том, что высказала вам сейчас, я бы не стоила и тени той скорби, которая омрачила ваши черты после этих моих слов.
Граф выпрямился.
Потом, проведя оледеневшей ладонью по лбу, он сказал:
— Хорошо, сударыня, вы и в самом деле честная женщина во всех смыслах этого слова, и я, отдавая должное вашему прямодушию, чистосердечно подтверждаю, что сегодня вы причинили мне одну из самых больших горестей, какие мне довелось испытать за все мою жизнь.
Затем, обращаясь к Баньеру, неподвижному, затаившему дыхание, ибо такая глубина великодушия, на которое он чувствовал себя неспособным, переворачивала ему душу, граф произнес: