— И весьма усердно.
— Кто же?
— Умнейший человек, черт его подери, что меня и беспокоит! Это один упрямец из числа моих друзей, господин герцог де Пекиньи.
— Он хочет преподнести ее королю?
— Именно так.
— А как же мой муж?
— Ах, бедняга-граф! Чего вы хотите? Похоже, его участь предрешена.
При всей своей обеспокоенности Луиза усмехнулась.
— Герцог, — проговорила она, опять хмуря брови, — уж если я опускаюсь до того, чтобы вступить в единоборство с комедианткой, извольте, по крайней мере, сказать, есть ли у меня шансы.
— Сударыня, — с поклоном напомнил Ришелье, — вы в то же время вступаете в поединок с королевой — это возмещает урон, нанесенный вашему самолюбию.
— Ах, да, верно! Это отнимает у меня еще один шанс, а я и забыла… Помолчав, она продолжала насмешливым тоном:
— Но, в конце концов, может быть, его величество соблаговолит скуки ради попользоваться малой толикой моей молодости и свежести. То-то будет славная победа.
— Вы пленительная женщина, но научитесь хотеть: вам только и недостает, что этого умения.
— Ну да, хотеть бесчестия.
— Не преувеличивайте, графиня; вы понятия не имеете, насколько ваш ум проигрывает от таких преувеличений.
— Ох, герцог, это потому… . — Так почему же?
— … потому что все во мне потрясено!
— Не надо краснеть, графиня: краснея, вы теряете самое привлекательное свойство вашей наружности, состоящее в дивной прелести вашей матовой кожи. А, вот теперь вы хорошо меня поняли. Боритесь, ведь королева имеет сторонников. Объявляю вам, что они немногочисленны, но в конце концов она королева, и на ее стороне имеются послы, власть, папа, придворные дамы.
— И ничего кроме?
— О, зато Олимпия, вот кто вооружен куда лучше королевы.
— Чем же это?
— У нее имеется Пекиньи, за ней увиваются повесы, к тому же ей присуща всепокоряющая красота.
— Что, эта особа и в самом деле настолько хороша?
— Настолько, что все слова бессильны сказать о ней, графиня.
— Попытайтесь все же, чтобы я поняла.
— Она имеет все то, что и вы, и сверх того — свое собственное.
Луиза, бледнея, окинула свое стройное, хрупкое тело быстрым взглядом, в котором мелькнул страх, что не укрылось от Ришелье, доказав ему, что она все поняла.
— Но тогда что же делать? — прошептала она.
— Почти ничего, сударыня. Сначала предоставьте событиям идти своим чередом, а там разверните как можно больше парусов. Вот и все.
— А вы будете дуть?
— О, изо всех сил!
— Значит, вы на что-то надеетесь?
— Проклятье! У вас есть свои преимущества, притом огромные: вы великосветская дама, и вы любите.
— А эта девушка, что же, не любит?
— Как знать?
— Может быть, она влюблена в господина де Майи?
— Ничего не известно.
— Должно быть, любит, ведь ради него она бросила, право слово, очень красивого юношу! У него хватило простодушия, чтобы явиться ко мне и требовать ее обратно.
— В самом деле? — заинтересовался Ришелье. — Дьявольщина! В этом, может быть, что-то есть. А что он собой представляет, этот красавец?
— Ох, нечто вроде помешанного.
— Что с ним сталось?
— Не знаю. Вы же понимаете, что я никого не посылала следить за ним.
— Значит, он исчез? Тогда отказываемся от этого средства, оно бы отняло слишком много времени; впрочем, подобное орудие для нас слишком мелко, оно недостойно нас.
— И, судя по вашим словам, вы сомневаетесь, что эта женщина любит господина де Майи?
— Сомневаюсь.
— Почему же она остается с ним? Из корысти?
— О! Клянусь вам, что нет.
— Тогда что же это за женщина?
— Живой секрет, тайна, одаренная речью, но не говорящая своего слова. И полна очарования. Вам понятна вся важность того, что я сейчас сказал, не так ли?
— И что же я могу предпринять против нее?
— Вы любите короля, а любовь хорошая советчица.
— С первым пунктом ясно, — заключила графиня, — перейдем ко второму.
— Графиня, вы суетны? Тщеславны?
— Немножко.
— Вы будете очень добиваться того, чтобы стать герцогиней, как госпожа де Фонтанж, или королевой, как госпожа де Ментенон?
— К чему эти вопросы, объясните?
— Как бы то ни было, отвечайте.
— Хорошо! В двух словах: я хочу, чтобы, встречая меня, люди мне улыбались, и не желаю, чтобы они отворачивались, лишь бы не здороваться со мной.
— Графиня! Графиня!
— В чем дело, господин герцог? Вы считаете, что я не права?
— Не будем ссориться. Вы же начали с того, что сказали мне, будто не чужды тщеславия.
— И что же?
— Я чуть было в это не поверил.
— Герцог, я не усматриваю в ответе, который имела честь вам дать, ничего такого, что бы оправдывало ваш сердитый вид и ваше расстроенное лицо. Человек, подобный вам, все-таки должен знать, что такое порядочная женщина.
— Я именно потому в ужасе, что знаю это, графиня, и собственными глазами видел, что это такое. Не угодно ли вам разрешить мне поведать, сударыня, одну историю?
— Извольте: как рассказчик вы имеете репутацию, которая не должна давать вам ни малейшего повода опасаться отказа.
— Так вот, графиня, была одна женщина, которая не стоила Людовику Четырнадцатому ни единого су. Я говорю отнюдь не о мадемуазель де Лавальер, как вы могли бы подумать. Нет, для Лавальер король построил Версаль, ей в угоду он назначил пенсион Лебрену, Ленотру, Мольеру. Ради мадемуазель де Лавальер Людовик Четырнадцатый возродил турниры и ристалища, игру с кольцами и серенады, и это было очень хорошо, поскольку средства, расточаемые королем, попадали в руки поэтов, художников, артистов, то есть людей, весьма похожих на вельмож, особенно в том, что касается рук: они у них тоже как решето. Следовательно, то, что из государственной казны попадало в такие руки, протекало сквозь них в пальцы портных, торговцев лентами, позументных мастеров, банщиков, а те в свою очередь давали заработать множеству своих подручных. Следовательно, ни единый обол из этих денег не пропадал напрасно. Нет, я не хочу говорить о мадемуазель де Лавальер, равно как и о мадемуазель де Фонтанж; нет, даже о госпоже де
Монтеспан я не желаю говорить: на всех этих дам Людовик Четырнадцатый тратился, но делал это воистину по-королевски, подобно тому как солнце расточает свои лучи, щедро изливая их повсюду; на них, этих женщин, король растранжирил, скажем, миллионов пять-шесть. Нет, я буду говорить о госпоже де Ментенон, которая не стоила ему ничего, но Францию разорила. Вместо того чтобы выгрести из государственной казны десять — двадцать миллионов, она навязала королю политику, которая обошлась в миллиард, никому не принесла ни малейшей выгоды и привела к войне, на которой сложили головы триста тысяч человек, что также не добавило дохода никому, кроме их наследников. Бьюсь об заклад, что господин регент это понимал, ибо величайшего ума был человек, этот господин регент, и даже не без доброты.