Мария Гуавайра поднялась, открыла дверь, сказав: Смотрите, и они увидели голубое облако — голубое по краям, а чем ближе к середине, тем плотнее и гуще и темнее оно становилось, центр же был совсем почти черный. Видите? Если оставлю дверь открытой, из него непременно высунется наружу кончик, вроде того, что поднялся по шоссе и привел вас сюда, — говорила Мария Гуавайра Жоакину Сассе, и кухня, где стояли они все, вдруг словно опустела, и все исчезли, оставив их наедине, соединенных голубой нитью, а голубое облако под ногами, казалось, дышало, и потрескивал огонь в очаге, на котором кипела и булькала похлебка из капусты с волоконцами говядины.
Мужчина и женщина, соединенные таким образом, не могут оставаться в этом виде дольше того времени, которое необходимо, чтобы со всей непреложностью прочувствовать эту связь, и потому Мария Гуавайра, перебирая пальцами нить и сматывая её, добралась до запястья Жоакина Сасса, обхватила его, а потом положила образовавшийся клубочек к себе на грудь — только дурак не поймет значения этого жеста, и только очень большой дурак усомнится в том, правильно ли он понял его значение. Жозе Анайсо, отодвинувшись от жаркого пламени очага, сказал: Все это кажется вздором, но мы в конце концов убедились, что существует связь между тем, что случилось с каждым из нас, и — вы слышали, наверно? — тем, что Испания с Португалией отделились от прочей Европы. Слышала, но в здешних краях это незаметно: перевалишь через горы, выйдешь на берег, увидишь, что море — все то же и такое же. Но по телевизору же показывали. У меня нет телевизора. По радио сообщали, в новостях. Новости — это слова, и никогда толком не узнаешь, что в этих словах нового.
На этом скептическом замечании беседа пресеклась, Мария Гуавайра достала из буфета посуду, разлила суп, предпоследняя миска досталась Жоакину Сассе, последнюю взяла себе, и всем вдруг показалось, что ей ложки не хватит, но нет, всем хватило, и хозяйке не пришлось дожидаться, покуда Жоакин Сасса доест. Тут он и осведомился, одна ли она живет здесь, поскольку до сих пор никого более не видел в доме, и женщина ответила, что вдовеет третий год: Вот так и живу меж горами и морем, детей нет и прочей родни тоже нет, братья подались в Аргентину, лучшей доли искать, отец умер, мать рассудка лишилась, в больнице лежит, в Корунье, и навряд ли сыщешь на свете одиночество похлеще моего. Можно снова замуж выйти, осенило Жоану Карду, которая тотчас раскаялась в сказанном: какое право есть у неё давать такие советы — сама-то несколько дней назад брак расторгла и вот уж с новым мужчиной крутит. Устала я, да и потом если кто и польстится, так не на меня, в мои-то годы, а на мою землю. Но вы же ещё молоды. Была когда-то, уж и не помню, когда, и с этими словами склонилась над очагом, чтобы свет пламени получше осветил её лицо, и поверх огня посмотрела на Жоакина Сасса, словно говорила: Вот она я, погляди хорошенько, тебя привела ко мне голубая шерстяная нить, которую я держала в руке, я тебя подтащила к своей двери, а могу и в кровать затащить, и, уверена, ты упираться не будешь, но красавицей мне не бывать, разве если ты превратишь меня в самую прекрасную женщину из всех, что были или есть на свете, это могут сделать и делают лишь мужчины, жаль только, что дело это не может продолжаться вечно.
А Жоакин Сасса смотрел на неё и видел, как пляшущее пламя постепенно преображало её лицо, углубляя все его впадины, подчеркивая тени, и только блеск темных глаз оставался прежним — быть может, это непролитые слезы заволокли их пленочкой такого сияния. Да, не красавица, подумал он, но и не уродина, и руки такие усталые, рабочие, натруженные, не то что у меня, конторской крысы, пребывающей в законном и оплаченном отпуску, и, кстати, если я не ошибаюсь, завтра истекает его срок, и послезавтра мне надо вернуться на службу, да не может этого быть, как же я оставлю здесь Жоану и Жозе, Педро и Пса, им-то зачем со мной ехать, а без Парагнедых им не добраться до дому, да они и не хотят домой, и единственное, что в эту минуту взаправду существует на земле, — это то, что мы все вместе, здесь и сейчас: Жоана Карда и Жозе Анайсо тихо разговаривают о чем-то своем или о чужом, ставшим роднее своего, Педро Орсе положил руку на загривок псу, должно быть, измеряют силу подземных толчков и колебаний почвы, которых никто, кроме них, не ощущает, а я вот сижу-гляжу на Марию Гуавайру, а у неё такая забавная манера смотреть, будто она не смотрит, а дает на себя смотреть, и одета она по-вдовьи, хотя срок траура давно прошел, время должно было уж смягчить боль утраты, черные дни, как в песне поется, миновали, но обычай требует черноты хоть в одежде, хорошо, глаза блестящие, и тут ещё это голубое облако, а волосы у неё каштановые, подбородок круглый, губы пухлые, зубы, хоть она их и не скалит, — белые, слава Богу, да она просто красива, как же я сразу не заметил, я ведь был связан с нею этой нитью, пусть и не знал, к кому она меня приведет, ну ладно, надо решать, остаюсь я или возвращаюсь, ничего страшного, если опоздаю на несколько дней, на нашем полуострове такое творится, что, пожалуй, и вообще не заметят, а заметят — сошлюсь на то, что никак было не проехать, а вот теперь лицо у неё — вульгарное, а вот теперь похорошело, а вот теперь, теперь ей сама Жоана Карда в подметки не годится, моя женщина, дражайший Жозе Анайсо, лучше твоей, да и как вообще можно сравнивать эту модную городскую штучку с моей дикой лесной красавицей, от неё наверняка веет солоноватой морской свежестью, которую ветер перенес через горы, и под вдовьим нарядом у неё — белое тело, и вот теперь, Педро Орсе, друг мой, я бы сказал тебе, если бы мог. Что бы ты мне сказал? Сказал бы, что теперь знаю, кто мне нравится. Поздравляю, лучше поздно, чем никогда, бывает, что и жизни на это не хватает. Ты знаешь таких? Да возьми, к примеру, хоть меня, и, мысленно ответив таким образом, произносит Педро Орсе вслух: Пойду прогуляюсь с собакой.
Еще не слишком поздно, но холодно. По направлению к горе, заслоняющей собой море, тропинка вьется, потом лезет вверх по склону, петляя, как мотовило, влево-вправо, а потом становится неразличима. Еще немного — и долина эта погрузится в полную тьму, вроде той, что случилась в приснопамятную ночь короткого замыкания, хотя точнее было бы сказать, что здесь каждую ночь воцаряется такая тьма, и для этого не надо рвать линии электропередач, присущие Европе цивилизованной и культурной. Педро Орсе вышел из дома, потому что он там — лишний. Не оборачиваясь, пошел вперед, сначала быстро — можно сказать, побежал со всех ног — потом, когда ноги стали подкашиваться, — помедленней. Он не чувствует ничего похожего на страх, оказавшись в немом окружении этих каменных стен, ибо родился и жизнь прожил в пустыне, шагая по пыли, по камням, где не удивишься, наткнувшись на конский череп или подкованное копыто: кое-кто утверждает, что спешились здесь и всадники Апокалипсиса: на войне пал конь войны, от чумы издох конь чумы, голод сглодал коня голода, смерть — последний, высший резон всему на свете и неизбежная концовка этого всего: просто нас сбивает с толку цепочка живых, в которой и мы бредем в то место, которому по необходимости всему давать имя называем «будущее», бредем, беспрерывно получая от него новые и новые человеческие существа, беспрестанно оставляя за собой существа старые, которых, чтобы они не выходили из прошлого, мы должны были назвать мертвыми.
Состарилось или устало сердце Педро Орсе. Ему теперь приходится останавливаться все чаще, отдыхать все дольше, но всякий раз он продолжает путь — идущий рядом пес придает ему сил. Они обмениваются друг с другом некими посланиями, и пусть код их не расшифровывается, достаточно того, что они просто существуют, что боком животное касается бедра человека, чьи пальцы ласково теребят такое нежное внутри собачье ухо, и мир полнится звуком шагов, шумом дыхания, потрескиванием трения, и вот теперь уже донесся из-за хребта глухой рокот моря, делающийся все отчетливей, все громче, пока наконец не возникает перед глазами безмерное пространство, слабо посверкивающее под редкими звездами безлунного неба, а внизу живой гранью между ночью и смертью вспененная спесь прибоя мерно накатывает на берег, чтобы тотчас исчезнуть и тотчас накатить вновь. А скалы в тех местах, где бьются о них волны, чернее, словно там камень плотнее и крепче или потемнел от того, что от начала времен мокнет в воде. И дует ветер с моря: одна его часть — это самый обычный, натуральный бриз, а другая, много меньшая, возникает от того, что полуостров плавно плывет по водам, это легчайшее дуновение, но с тех пор, как мир стал миром, никакой ураган не сравнится с ним.