Сабуров выскочил, держа револьвер стволом вниз. Хлипконькая
двуколка торговца лежала в обломках, только одна уцелевшая оглобля торчала из
кучи расщепленных досок и мочальных вязок. Возле валялась ветошь и разная
домашняя рухлядь. А лошади не было: так, ошметки – тут клок, там кус, там
набрызгано кровью, и таращит уцелевший глаз длинная подряпанная голова.
Сгущались сумерки, с болот наплывал холод.
– Ваше благородие! – выдохнул урядник. – Это
что ж? И медведь так не разделает…
– Да нет у нас медведей! – закричал Мартьян с
облучка.
– Я и говорю. Но как-то же разделал?
Он глянул на Сабурова, по долголетней привычке воинского
человека ожидая команды от старшего, коли уж старший находился тут, но что
поручик мог приказать? Он стоял с тяжелым револьвером заграничной работы в
руке, и ему казалось, что из леса пялятся сотни глаз, что там щерятся сотни
пастей и в каждой видимо-невидимо клыков, а сам он, поручик, маленький и голый,
как при явлении на божий свет из материнского чрева. Древний, изначальный страх
человека перед темнотой и неизвестным зверем всплывал из глубины, туманил мозг.
Перед глазами секундным промельком вдруг возникло то ли воспоминание, то ли
морок – что-то огромное, в твердой чешуе, шипящее, скалящееся…
Все же он был боевым офицером и, прежде чем отступить,
скомандовал:
– Урядник, в повозку! – запрыгнул сам и крикнул: –
Гони!
Лошади дернули, погонять не пришлось, Мартьян стоял на
облучке, свистел душераздирающе, ухал, орал:
– Залетные, не выдайте! Господа военные, пальните!
Громыхнуло черкесское ружье, поручик Сабуров поднял
револьвер и выстрелил дважды. Лошади летели во весь опор, далеко разносились
свист и улюлюканье, страх холодил спину. Бог знает сколько продолжалась бешеная
скачка, но наконец тройка влетела в распахнутые настежь ворота постоялого
двора, и на толстых цепях заметались, зайдясь в лае, два здоровущих меделянских
кобеля.
Хозяин был, как все хозяева придорожных заезжих мест, где
хиляки не сгодятся, – кряжистый, с дикой бородой, жилетка не сходилась на
тугом брюхе, украшенном серебряной часовой цепкой; на лице извечная готовность
услужить чем возможно и невозможно. Мартьяна он встретил как давнего знакомого,
но, услышав про лошадиные клочки, покачал головой:
– Поблазнилось, не иначе. Медведи-волки еще при
Катерине перевелись.
Хозяин стоял у широкого крыльца рубленного на века в два
этажа постоялого двора, держал в руке старинный кованый фонарь, которым при
нужде нетрудно ушибить насмерть среднего медведя, и был похож на древнюю
степную каменную статую, и все вокруг этого былинного кожемяки – дом, конюшня,
тын с широкими воротами, колодец, коновязь, сараи – казалось основательным,
вековым, успокаивало и ободряло. Недавние страхи показались глупыми, дикая
скачка с пальбой и криками смешной даже, стыдной для балканских орлов. И орлы
потупились.
– Ну, а все-таки? – не глядя на хозяина, спросил
Сабуров.
– Да леший, дело ясное, – сказал хозяин
веско. – У нас их не так чтобы много против Волыни или Мурома – вот там
кишмя, но и наши места, чать, христианские, лешего имеем.
– А ты его видел? – не утерпел Платон.
– А ты императора германского видел?
– Не доводилось.
– Так что же, раз ты его не видел, его и нет? Люди
видели. Есть у нас леший, обитает вроде бы за Купавинским бочагом. Видать, он и
созоровал.
Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал.
Сдавалось поручику, что и Платон тоже. Сам Сабуров в лешего верил плохо, точнее
говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг сохранился от старых времен
один-единственный и обитает в этих местах? Люди про них рассказывают вторую
тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно, не бывает ведь дыма
без огня?
В таких мыслях было виновато не иначе это подворье – бревна
рублены и уложены, как при Владимире Святом, живой огонь мерцает в кованом фонаре,
как при Иване Калите, ворота скрипят, как при Годунове они скрипели, словно не
существует за полсотни верст отсюда ни паровозов, ни телеграфа, словно не
полсотни верст отсчитали меж вокзалом и постоялым двором, а полсотни
десятилетий…
Поручик Сабуров мотнул головой, стряхивая с себя оцепенение,
звякнули его ордена.
– Прошлой ночью, баяли, огненный змей летал в
Купавинский бочаг, – добавил хозяин. – Непременно к лешему в гости.
Сообщение это повисло в воздухе, не вызвав возражений,
что-то не тянуло спорить о лесной нечисти, а хотелось поесть и завалиться на
боковую. Вечеряли наскоро, в молчании, сидя на брусчатых лавках у толстенного
стола. Подавала, тоже молча, корявая баба, ввергнувшая урядника в разочарование
– он явно надеялся, что хозяйская супружница окажется попригляднее.
Разошлись. Поручику Сабурову досталась «господская» во
втором этаже, с тяжеленной кроватью и столом, без всякого запора изнутри. «У
нас не шалят, нам это не надобно», – буркнул хозяин, зажигая на столе
высокую свечу, – Сабуров ее выговорил за отдельную плату.
Кто его знал, не шалят или вовсе наоборот. Темные слухи о
постоялых дворах кружили по святой Руси с самого их устройства – про матицу,
что ночью спускается на постель и душит; про тайные дощечки, что вынимаются,
дабы просунуть руку с ножом и пырнуть; про раздвижные половицы; переворотные
кровати, низвергающие спящего в яму с душегубами; про всевозможные хитрые лазы;
кучи трупов в подвалах, а то и пироги с человечиной, подаваемые следующим
гостям. В большинстве своем это, понятно, были враки.
И все же Сабуров положил на стол «смит-вессон» со взведенным
курком, а потом, бог весть почему, вытащил из ножен саблю, недавно отточенную
заново, но зазубрины остались, не свести даже со златоустовского клинка следы
встречи с кривым ятаганом или удара о немаканую голову.
Он поставил саблю у стола, чуть передвинул на другое место
револьвер. Непонятно самому, чего боялся – сторожкий звериный сон, память от
Балкан, позволил бы пробудиться при любом подозрительном шорохе, а местные
душегубы наверняка неуклюжее янычар-пластунов. А зверя почуют собаки – во дворе
как раз погромыхивали цепи, что-то грубо-ласково приговаривал хозяин, спуская
меделянцев. И все равно – страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший
и мучивший как раз потому, что не понять, чего боишься…
Он проснулся толчком, секунды привыкал к реальности,
отсеивая явь от кошмара, свеча сгорела едва наполовину, вот-вот должен был
наступить рассвет, потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку,
сжал рукоятку револьвера и ощутил скорее удивление – настолько несшиеся снаружи
звуки напоминали давнее дело, ночной налет янычар Рюштю-бея на балканскую
деревушку. В конюшне бились и кричали лошади – не ржали, а именно кричали; на
пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом понял – не то, другое. Дикие вопли принадлежали не
янычарам, а до смерти перепуганным людям – и в доме, и во дворе. Опасность,
похоже, была всюду. И еще несся какой-то странный не то свист, не то вой, не то
клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по-кошачьи, то ли филином…
да слов не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но
ведь кто-то же там ревел и взмяукивал!