Уже можно было поставить сорок или пятьдесят кроватей, два десятка комнат оставались пустыми на случай, если этих сорока или пятидесяти кроватей не хватит.
Славный Жан Мюнье, движимый как личным интересом, так и признательностью, заботливо приглядывал за работами.
В пустых комнатах пока стояли та мебель и те картины, которым еще не нашлось применения.
Как мы уже сказали, картины на сюжеты из Священного Писания были оставлены для больничной церкви. В Париже все церкви были закрыты, но в провинции дела обстояли по-иному. Некоторые области — а Берри славится набожностью своих жителей — сумели сохранить не только свои церкви, но и священников.
Таким образом, священник замка Шазле, добрый человек, крестьянский сын, которому г-н де Шазле помог получить образование в буржской семинарии, нимало не обеспокоился ни тем, что священники объявлены вне закона, ни тем, что их стали приводить к присяге. Никто не явился к нему с требованием присягнуть новой власти; он остался в замке вместе со слугами, сохранив свое платье — смесь церковного облачения с крестьянской одеждой, и никто не обратил на него внимания. Он был человек тихий, незаметный, никому не делал зла, поэтому его никто не выдал.
Узнав, что имущество рода Шазле возвращено дочери маркиза, он пришел поздравить ее и попросил позволения остаться в замке на тех же условиях, что и прежде.
Ева прекрасно помнила этого достойного человека, она видела его во время своего недолгого пребывания в замке; он тогда подошел к ней и посоветовал искать утешения в религии, но она поблагодарила и отказалась: она не знала, чем вера может помочь ей в несчастье, которое она считала непоправимым, ибо считала, что навсегда потеряла любимого человека.
— Прежде всего, — сказала она ему, когда он пришел к ней после ее возвращения в Аржантон, — в замке разместится больница, а больница еще больше, чем замок, нуждается в добром пастыре, говорящем о вере простым и бесхитростным языком, потому что он обращается к крестьянам, то есть к людям простым и бесхитростным.
Посещая замок, Жак Мере не раз беседовал со священником и видел его терпимость и отеческую заботу о пастве; это были два очень важных, по его мнению, достоинства для духовного лица, поэтому он обещал ему, так же как браконьеру Жозефу, так же как управляющему Жану Мюнье, что ничто в его положении не изменится — разве что изменится к лучшему. Жак Мере попросил его обойти окрестные деревни и составить список бедных людей, которым нужна помощь на дому, и список тех, у кого нет дома и кого нужно поместить в приют.
В тот день Жак Мере заперся со священником в кабинете и долго с ним беседовал.
Несомненно, они говорили о Еве и о новых планах доктора, ибо, как только их разговор закончился, священник оседлал лошадку, на которой ездил навещать прихожан, и направился в Аржантон.
Два часа спустя Жак Мере тоже отправился в Аржантон и в одном льё от Аржантона встретил г-на Дидье — таково имя доброго священника, — который возвращался в замок.
— Ну как, — спросил он, — что она ответила?
— Она ответила: «Да свершится воля его и воля Божья», потом стала молиться. Мадемуазель Ева просто святая.
— Благодарю вас, отец мой, — сказал Жак и продолжал путь.
Но было легко заметить, что, накладывая на Еву какую-нибудь новую епитимью, он и сам страдал, словно часть бремени ложилась на него, и чем ближе он подъезжал к Аржантону, тем мрачнее становилось его лицо; когда он вместо того чтобы отпереть дверь ключом, поднес руку к дверному молотку маленького домика, словно желая предупредить о своем появлении, рука его дрожала.
Однако он постучал. Марта открыла дверь.
— Ничего не произошло, пока меня не было дома?
— Нет, сударь, — ответила старая Марта. — Приезжал кюре из замка, господин Дидье, он минут десять поговорил с мадемуазель Евой; она, кажется, заплакала и ушла к себе.
Жак Мере кивнул, мгновение постоял в нерешительности: войти к Еве или подняться к себе в лабораторию, не заходя к ней; но, поднявшись на второй этаж, он тихо подошел к двери, прислушался и постучал.
— Входите, — сказала Ева, которая, зная, что Жак Мере обычно не стучит во входную дверь, подумала, что пришел кто-то чужой.
Но как только он открыл дверь, она вскрикнула, упала на колени и сказала, простирая к нему руки:
— Ессе ancilla Domini.
XVI. СВАДЕБНАЯ КОРЗИНА
Жак поднял ее.
— Я не решался к вам войти, — сказал он.
— Почему? — удивилась Ева, поднимая на доктора свои большие ясные глаза.
— Я боялся, что беседа с господином Дидье произвела на вас слишком сильное впечатление.
— Вы отучили меня от опрометчивых поступков, Жак! — сказала Ева. — Вы думаете, раз я не рыдаю, раз я не валяюсь у вас в ногах, значит, впечатление не такое уж сильное; вы ошибаетесь, друг мой. Я встретила вас на коленях, потому что не хотела ждать вас сидя, но у меня не хватило сил ждать стоя. Впрочем, разве вы не предупредили меня, разве я не сказала вам: «Если вы когда-нибудь женитесь, не прогоняйте меня; священник объявил мне, что вы женитесь; но одновременно он объявил мне, что вы оставляете меня в доме как сестру и подругу. Я даже не надеялась на такое счастье. До сих пор вы говорили мне об искуплении, я пока еще ничего не искупила, Жак, пока я только следовала по вашей воле путем, которым шла бы и одна. Вы употребили часть моего состояния на добрые дела — я бы и сама так поступила. Ни одно из моих огорчений не сравнится с горем, которое я вам причинила. Отныне для меня начинается путь через тернии по острым камням. Но что я вам обещала? Что вы не заметите моих страданий, потому что я слишком боюсь вам надоесть жалобами и рыданиями. Я благодарна вам за то, что вы избрали служителя Божьего, чтобы сообщить мне эту весть; я с первого слова все угадала, все поняла и в глубине души поблагодарила вас за бережное обращение, хотя в нем не было нужды. Я предпочла бы услышать новость из ваших уст. Вы боялись моих слез, моих сетований — я чуть не сказала: упреков. Я забыла, что мне не в чем вас упрекнуть. Нет, я сумела бы совладать с собой и выслушать вас с улыбкой, как слушаю сейчас. Я дала слово, и я его сдержу, мой друг.
— Спасибо, Ева, — сказал Жак.
И взяв руку девушки, нежно поцеловал ее.
Но как только его губы коснулись руки Евы, она вскрикнула, побледнела как полотно и без чувств упала на стул.
У нее достало сил вынести боль, но недостало сил вынести ласку.
Жак, пользуясь тем, что его никто не видит, посмотрел на нее с выражением неизмеримой любви; больше всего на свете ему хотелось заключить ее в объятия и прижать к сердцу.
Но у Жака тоже была сильная воля, и он поклялся не отступать.
Он вынул из кармана флакон и дал ей понюхать.
Как ни болезненна была рана, она принесла с собой облегчение. Ева вновь открыла глаза, не произнесла ни слова, но слезы ручьями текли у нее по щекам; она прошептала: