— Буржуа, не желаете ли карету? — кричал в день казни Робеспьера мальчишка у дверей театра Французской комедии, становясь глашатаем аристократии и приветствуя таким образом приход контрреволюции.
С этого дня экипажей стало еще больше, чем прежде. Однако мы не согласны с многочисленными историками, которые утверждают, что после этого ужасного дня старая Франция вновь подняла голову. Нет, со старой Францией было покончено, она осталась в эмиграции, сложила головы на площади Согласия, как ее теперь называют, и у заставы Трона, которая вновь обрела свое исконное имя. (Как известно, одной гильотины, той, что на площади Революции, не хватало, поэтому у заставы Трона установили еще одну.)
Наоборот, это было рождение совершенно новой Франции, настолько новой, что парижане, видевшие ее появление, знали ее, а остальной Франции она осталась неизвестной.
В этой новой Франции не было ничего от прежней: наряды, нравы, манеры, даже язык — все было иным. Если бы Расин и Вольтер, явившие нам образцы прекрасного и правильного французского языка, вернулись в этот мир, они не могли бы понять, на каком наречии изъясняются щеголи и щеголихи времен Директории.
С чем связан этот переворот в нравах, нарядах, манерах, языке?
Прежде всего с необходимостью посыпать песком и закрыть коврами кровавые пятна, которые оставило повсюду царство террора.
Потом, как при всяком обновлении, нашелся человек, ставший воплощением насущных нужд: жажды жизни, наслаждений, любви.
Этим человеком был Луи Станислас Фрерон, крестник короля Станислава и сын Эли Катрин Фрерона, который вслед за Ренодо стал одним из основателей французской журналистики.
Среди необычайно кровожадных чудовищ этой эпохи, среди всех этих Эберов, Маратов, Колло д'Эрбуа фигура Станисласа Фрерона стоит особняком.
Я не очень-то верю в капризы природы. Для того, чтобы человек стал таким, как Колло д'Эрбуа, Эбер, Марат, чтобы он, как буйно помешанный, видел кругом одних врагов и яростно разил их направо и налево, он должен был прежде — заслуженно или незаслуженно — пострадать от общества; он должен был, как актер Колло д'Эрбуа, услышать шиканье и свист всего зала, уязвляющие гордость; он должен был, как торговец контрамарками Эбер, прислуживать злым и несправедливым людям, подобно всем продавцам контрамарок и зазывалам, чье двойное ремесло не может их прокормить; он должен быть обижен природой, как Марат, над чьим безобразным лицом всегда смеялись; он должен быть ветеринаром, мечтающим о профессии врача, и пускать кровь лошадям, меж тем как его призвание — пускать кровь людям.
Так было и с Фрероном. Будучи сыном одного из самых умных критиков восемнадцатого столетия, который высказывал суждения о Дидро, Руссо, д'Аламбере, Монтескье, Бюффоне, он видел, как его отец имел неосторожность напасть на Вольтера.
Нападки на этот могучий ум не могли остаться безнаказанными. Вольтер схватил «Литературный год», издаваемый Фрероном журнал, своими костлявыми руками, но он, который порвал Библию, не в силах ее уничтожить, не смог ни разорвать, ни уничтожить журнал.
Тогда он набросился на человека.
Все знают, что эта кипучая ярость вылилась в пьесу «Шотландка». Вольтер обрушил на Фрерона весь мыслимый град ругательств и оскорблений. Он измывался над ним, как над лакеем, всячески унижал, понося его самого, его детей, его жену, задевал его честь, его литературную порядочность, его спокойный нрав, вторгался в его безупречную семейную жизнь. Он вывел его на сцену — такого не бывало со времен Аристофана, то есть две тысячи четыреста лет.
Теперь всякий мог освистать, ошикать Фрерона, плюнуть ему в лицо. А тот смотрел на все это из партера без сетований, не произнося ни слова; он смотрел, как Феррон-актер, которому вороватый слуга помог раздобыть его платье, старается походить на него даже лицом и, выйдя к рампе, говорит сам о себе:
— Я глупец, вор, дрянь, ничтожество, продажный газетный писака.
Но во время пятого действия женщина, сидевшая в одном из первых рядов партера, вдруг вскрикнула и лишилась чувств.
Услышав ее крик, Фрерон воскликнул:
— Моя жена! Моя жена!
Кто-то помог Фрерону выбраться из партера. Его провожали смешками, шиканьем, свистом. Протянувший ему руку помощи был тот самый безбожник Мальзерб, порядочный человек, который вступился за Людовика XVI и жизнью заплатил за свое благородное выступление в суде, а в день казни, как всегда, завел свои часы в полдень, хотя в час его должны были гильотинировать.
Несмотря на эту травлю, несмотря на полное презрения письмо Руссо, который на сей раз поддержал Вольтера и обрушился на Фрерона с такой же ненавистью, Фрерон держался стойко. Он продолжал превозносить Корнеля, Расина, Мольера и осуждать Кребийона, Вольтера и Мариво. Но эта борьба, которую он вел в одиночку с целой «Энциклопедией», подорвала его силы; он продолжал диктовать статьи, находясь на одре болезни, как вдруг узнал, что хранитель печатей Миромениль отобрал у него право на издание «Литературного года» — это означало, что Фрерон не только разорен, но еще и обезоружен.
Он уронил голову на подушки, испустил вздох и умер.
Благодаря заступничеству нескольких влиятельных особ из числа приверженцев «Литературного года», вдове Фрерона удалось добиться, чтобы право на издание передали сыну.
Мальчику было только десять лет, и руководство «Литературным годом» взяли на себя его дядя Руайу и аббат Жоффруа, а часть дохода отдавали ему. Помня о страданиях отца, Фрерон-сын с ранней юности возненавидел общество. Случаю было угодно, чтобы он учился в коллеже Людовика Великого вместе с Робеспьером, поэтому, когда разразилась Революция, порочный человек занял место рядом с Неподкупным.
Газета, имевшая дотоле лишь литературное значение, приобрела в руках Марата политическую силу. Бок о бок с «Другом народа» Фрерон стал издавать газету «Оратор народа». В этом листке он захлебывался от злобы, как трус, чья жестокость безгранична, ибо безгранично малодушие. Будучи членом Конвента, он голосовал за смерть короля, потом вместе с Баррасом был послан в Марсель.
Все знают, как подло он поступил. Все знают про расстрел; в истории остались ужасные слова, которые он произнес после орудийной пальбы:
— Пусть те, кто жив, встанут, родина им прощает!
И когда, поверив этому обещанию, уцелевшие — и те, кто чудом остался невредим, и те, кого ранили, — встали, раздалась еще более ужасная команда, завершившая кровавый обман:
— Пли!
На этот раз уже не поднялся никто.
Наше обращение к прошлому не случайно; мы хотели показать: для того, чтобы в сердце беспощадного проконсула поселилась такая ненависть к людям, он, выросший в кабинете своего отца, должен был помнить с детских лет, как те, кого его отец защищал, отплатили ему за прилежный труд и преданное служение консервативным идеям бранью и черной неблагодарностью.