Затем, не обращая внимания на Дантона, который жестами приглашал его сесть среди монтаньяров, гонец опустился на скамью подле жирондистов; однако перед тем как сесть, он взмахнул своей шляпой с трехцветными перьями, пропитавшейся запахом пороха, и воскликнул:
— Да здравствует Республика! Да будет днем ее рождения нынешний день — двадцать первое сентября тысяча семьсот девяносто второго года!
И в тот же миг прогремел пушечный залп. Пушкарь думал, что стреляет только в честь победы при Вальми, однако выстрел его знаменовал также уничтожение королевской власти и провозглашение Республики.
В конце предыдущей главы мы склонили голову перед памятью тех людей, которые спасли Францию от военной угрозы; склоним же голову и перед теми людьми, чья миссия сулила им ничуть не меньше опасностей и принесла им ничуть не меньше бед.
Единственный раз в жизни довелось мне побывать в том самом зале дворца Тюильри, где происходили историческое заседание, только что изображенное на страницах моего романа, а также много других заседаний, явившихся продолжениями и следствиями этого, первого.
В тот вечер давали «Мизантропа» и «Пурсоньяка».
Зрители рукоплескали двум шедеврам Мольера, воплощающим две стороны его таланта — комическую и трагическую.
Два короля и две королевы в окружении множества принцев сидели на сцене и аплодировали.
Как же посмели все они, спрашивал я себя, войти в этот зал, где была отменена королевская власть, где была провозглашена Республика, где по сей день мелькают толпы призраков в окровавленных саванах, как не испугались они, что эти стены, слушавшие рукоплескания 21 сентября 1792 года, рухнут и погребут их под обломками?
Да, разумеется, мы многим обязаны Мольеру, Корнелю, Расину — людям, которые посвятили свой гений Франции и упрочили ее славу.
Но куда большим обязаны мы тем людям, что проливали свою кровь за нашу свободу.
Первые заложили основания искусства.
Вторые освятили основания права.
Без первых мы, возможно, до сих пор прозябали бы в невежестве; без вторых наверняка по сей день влачились бы в рабстве.
В людях 1792 года восхищает то, что они искупили все свои заблуждения и преступления собственной кровью.
Я не говорю сейчас о Марате, над которым свершила суд Шарлотта Корде и который не принадлежал ни к какой партии.
Жирондистов, обрекших на смерть короля, покарали за его гибель кордельеры.
Кордельеров покарали за смерть жирондистов монтаньяры.
Монтаньяров покарали за смерть кордельеров термидорианцы.
Наконец, термидорианцы истребили друг друга.
Все зло, которое они сотворили, эти люди унесли с собой в залитые кровью могилы.
Все добро, которое они совершили, живет до сих пор.
Какие бы ошибки, прегрешения, даже преступления они ни совершали, все они оставались великими гражданами, пламенными друзьями отечества; ревнивая любовь к Франции, та неистовая любовь, что рождает политических Оросманов и Отелло, ослепила их: и ненавидели и убивали они оттого, что любили.
Среди этих семисот сорока пяти человек не нашлось ни одного предателя, ни одного взяточника. Среди них не оказалось трусов. Основатели Республики, они несли ее в своем сердце. Республика была их верой, их надеждой, их богиней. Вместе с ними она садилась в повозку и поддерживала их во время скорбного пути из тюрьмы Консьержери на площадь Революции. Именно благодаря ей улыбка не сходила с их уст даже на плахе.
Десятого термидора она по своей воле взошла на эшафот и погибла под ножом гильотины вместе с Сен-Жюстом и Робеспьером.
Вот о чем я думал, вот что различал смутно, словно сквозь туман, в том зале дворца Тюильри, где короли и королевы, не знающие своего прошлого и не заботящиеся о своем будущем, аплодировали двум великолепным актерам: мадемуазель Марс и Монрозу.
Рассказ наш о великом, блистательном дне, украшении нашей истории, был бы неполон, не последуй мы за Жаком Мере, который назавтра двинулся назад к Дюмурье, чтобы передать ему тайные инструкции Дантона.
Жак Мере отсутствовал три дня; возвратившись в Сент-Мену, он не обнаружил никаких перемен: французы все еще стояли лицом к французской земле, словно намереваясь ее покорить, пруссаки по-прежнему стояли к ней спиной, словно собираясь ее защищать.
Инструкции Дантона звучали недвусмысленно: сделать все, чтобы пруссаки оставили французскую территорию и, физически покинув Францию, нравственно покинули короля.
По сути дела, в сражении при Вальми пруссаки всего-навсего потерпели неудачу; да и не сражение это было, а просто канонада; как мы уже сказали, пруссаки потеряли в нем тысячу двести или тысячу пятьсот человек, а мы — от семи до восьми сотен.
Физически пруссаки отнюдь не были разгромлены, хотя моральное их состояние было весьма подавленным.
Обе армии насчитывали приблизительно равное число солдат, от семидесяти до семидесяти пяти тысяч, однако армия союзников имела весьма плачевный вид.
Перестрелки и короткие атаки с фронта не приносили французам никакого толку, вследствие чего было единодушно решено их прекратить; взамен Дюмурье собрал всех кавалеристов и приказал им начать охоту за провиантом, столь любезную сердцам наших воинов; результатом этой охоты явилось изобилие в нашем лагере и голод в лагере пруссаков.
Армия коалиции теряла в день от двухсот до трехсот человек: их уносила дизентерия.
Тем не менее его величество Фридрих Вильгельм держался стойко целых двенадцать дней.
Однако никто в разнородном войске коалиции не пребывал в большем смятении, нежели сам король Прусский. В лагере его произошел раскол, в палатке его шла гражданская война, сердце его раздирали противоречия.
У короля была обожаемая любовница. Женщины не любят войн: графиня фон Лихтенау возглавляла партию миротворцев; она доехала до Спа, но дальше двигаться не осмеливалась.
Ее мучил страх за жизнь царственного любовника, но еще сильнее она страшилась за его сердце; празднества, устроенные в его честь в Вердене, и девы под покрывалом, подносившие ему цветы и сладости, не внушали графине ни малейшего доверия. Порой под покрывалами прячутся уродливые лица, но куда чаще там скрываются лица прелестные. Графиня писала королю письма, исполненные отчаяния.
Весть о поражении короля под Вальми была встречена партией мира с такой же радостью, с каким ужасом была встречена ею весть о капитуляции Вердена. Герцог Брауншвейгский, которому шел шестьдесят восьмой год и который прежде надеялся, что французская кампания обернется увеселительной прогулкой, убедившись, что надеждам его не суждено сбыться, мечтал о покое и о возвращении в родное герцогство, не подозревая, что из-за своего прославленного манифеста лишится и того и другого. По мнению герцога Брауншвейгского и партии мира, короля удерживала во Франции лишь простая человеческая порядочность. На все замечания подданных и даже собственной любовницы Фридрих Вильгельм отвечал: