Пусть не удивляется читатель тому глубокому почтению, с каким автор входит в подробности нашей великой, священной, бессмертной Революции; встав перед выбором между старой Францией, к которой принадлежали его предки, и Францией новой, к которой принадлежал его отец, он выбрал вторую и, как всякий человек, сделавший выбор осознанно, полон веры и благоговения.
Я побывал в той долине, что отделяет Лунный лагерь от склона, который не могли одолеть пруссаки. Я поднялся на холм Вальми, подлинную scala santa
[12]
нашей Революции, куда каждому патриоту следовало бы вползти на коленях. Я поцеловал землю, на которой в один из тех дней, когда решаются судьбы мира, билось столько отважных сердец и в которой старый Келлерман, один из двух спасителей отечества, пожелал быть погребенным.
Я преклонил колена, а поднявшись, сказал с гордостью: «И мой отец тоже прибыл сюда из Мольдского лагеря вместе с Бернонвилем».
В тот год он был простым бригадиром.
Год спустя — бригадным генералом.
Два года спустя — главнокомандующим.
XXIX. КОНВЕНТ
На следующий день после великого сражения, о котором мы только что рассказали, театральный зал дворца Тюильри отворил свои двери членам Конвента.
Все мы знаем этот маленький зал придворного театра, рассчитанный самое большее на пятьсот человек; в нем должны были разместиться семьсот сорок пять депутатов.
Как правило, чем меньше ристалище, тем ожесточеннее бой.
Дружбу близость укрепляет, а злобу — разжигает.
Стоит двум врагам прикоснуться друг к другу, и от угроз они переходят к ударам.
Чем надлежало стать Конвенту?
Политическим собором Франции, создающим ее новые догматы и тем охраняющим ее единство.
К несчастью, Конвент еще не открылся, а его уже раздирали противоречия. Где же, однако, таилось средоточие животворящего единства Франции? Где билось сердце Конвента?
У Франции достало бы сил, чтобы сразиться с целым миром.
Но достало ли бы у нее сил, чтобы сразиться с самой собой?
Вот в чем заключался главный вопрос.
Могла ли Франция победить, если ее истощали распри между Горой и Жирондой?
Могла ли она победить, если в Вандее шла гражданская война?
Франция не боялась короля. В тот день, когда король солгал, он низложил сам себя.
Короли не лгут.
Франция боялась гражданской войны на западе, боялась священников, натравливающих одну часть народа на другую.
Ее опасения сбылись.
Все, кто входил в зал заседаний Конвента, были детьми 10 августа, все они были проникнуты духом этого великого дня, однако иные из них называли себя роялистами, а иные — сентябристами.
Люди эти, желавшие сражаться за Францию, но вместо этого начавшие сражаться друг с другом, вовсе не знали самих себя.
Они уязвляли друг друга насмерть, так и не разглядев ни своего истинного лица, ни истинного лица соперников.
Жирондисты не были роялистами, но слыли таковыми.
Десятое августа свершилось с легкой руки Верньо.
— Десятки раз этот дворец наводил на нас ужас, — сказал он, указывая пальцем на дворец Тюильри, — пусть же хотя бы однажды мы наведем ужас на этот дворец!
Монтаньяры не имели к сентябрьской резне ни малейшего отношения. Все знали, что Дантон, хотя и взял на себя ответственность за пролитую кровь, дабы она не запятнала Францию, в крови этой не повинен.
Все знали также, что происшедшее в начале сентября, — дело рук Марата и Робеспьера, а также их помощника Паниса.
Итак, оба обвинения были ложны.
Почти все жирондисты, слывшие роялистами, проголосовали за смерть короля
Почти все монтаньяры, слывшие зачинщиками сентябрьских убийств, осуждали сентябрь.
Однако они уберегли истинных виновников сентября от расплаты. Монтаньяры полагали, что в пору, когда Франция нуждается в поддержке всех своих сыновей, пылким патриотам не подобает сводить счеты, поучать и карать друг друга.
Вдобавок справедливость требует отметить, что из семисот сорока пяти депутатов, заполнивших скамьи Конвента в день его открытия, пять сотен не были ни жирондистами, ни монтаньярами; все новоприбывшие из провинций торговцы, адвокаты, буржуа, учителя, журналисты не имели иных убеждений, кроме любви к добру, человечеству, Франции. Все они желали процветания своей нации и, повторяю, не были ни жирондистами, ни монтаньярами.
Монтаньярам предстояло привлечь их на свою сторону, прибегнув к такому средству, как страх.
Жирондистам предстояло переманить их в свою партию с помощью такого инструмента, как красноречие.
Впрочем, уже выборы председателя и его секретарей показали, насколько ужас перед сентябрем действует сильнее, нежели зависть, вызываемая Жирондой.
Председателем был назначен Петион.
Шестью секретарями — бывшие члены Учредительного собрания, Камю и Рабо-Сент-Этьенн, жирондисты Бриссо, Верньо и Ласурс и, наконец, Кондорсе, друг жирондистов, которому суждено было погибнуть вместе с ними и этой смертью, равно как и своею жизнью — жизнью праведника, — оправдать их деяния перед лицом истории.
Ни одного представителя Горы; все должности распределились между правыми.
Итак, большинством обладали правые.
Следовательно, с самого начала масса, эта вечная жертва заблуждения, пребывала в заблуждении. Пошлые инстинкты и личные страхи не позволяли близорукой буржуазии подать руку монтаньярам, чья кипучая энергия могла спасти Францию.
Конечно, жестких, суровых монтаньяров возглавляли бледный, бесчувственный Робеспьер с пергаментным лицом инквизитора, странный сфинкс, что вечно загадывал загадки, но никогда никому не открывал их разгадок; Дантон — воплощенная жертва проклятия, урод с кривящимся ртом, изрытым оспой лицом, голосом диктатора и повадками тирана, и Марат, повелитель жаб, который, казалось, подобно Филиппу Эгалите, отринул свой сан (ибо по праву мог числиться также царем ядовитых змей) и звался попросту Маратом; сын сардинца и швейцарки, он открывал рот лишь для того, чтобы потребовать голов, шевелил желтыми губами лишь для того, чтобы потребовать крови.
Дантон презирал его, Робеспьер — ненавидел, но оба, однако ж, его терпели.
И тело и душа Марата внушали равный ужас.
Массе неистовых республиканцев, представленной в ту пору членами двух клубов — якобинцами и кордельерами, — противостояли двадцать девять жирондистов, вокруг которых группировалась партия Жиронды, люди добродетельные, которых не могла запятнать никакая клевета, люди, повинные лишь в распространенных грехах той легкомысленной эпохи, люди, в большинстве своем молодые, красивые и талантливые. Назовем имена некоторых из них: Бриссо, Ролан, Кондорсе, Верньо, Луве, Жансонне, Дюперре, Ласурс, Фонфред, Дюко, Гара, Фоше, Петион, Барбару, Гюаде, Бюзо, Салль, Сийери.