Глубоко в душе Кристин шевельнулась смутная догадка, почему ее отец прилагает такое старание, чтобы подойти все ближе и ближе к Богу. Но она не посмела продумать эту мысль до конца.
Ей не хотелось признаться, что она заметила, как изменился отец. Не потому, что он так уж состарился: он держался все так же прямо, и осанка его по-прежнему была стройной и красивой. Волосы сильно поседели, но это не бросалось в глаза, потому что Лавранс был всегда таким светловолосым. И все же… В ее памяти вставал образ молодого, ослепительно красивого человека… Здоровая округлость щек на узком, продолговатом лице, чистый румянец кожи под солнечным загаром, красные, полные губы и глубокие уголки рта. А теперь его мускулистое тело высохло и от него остались только жилы да кости, лицо побурело и заострилось, а в уголках рта образовались складки. Да, теперь он уже перестал быть молодым человеком, хотя, с другой стороны, был не так еще стар.
Спокойным, рассудительным и задумчивым Лавранс был всегда, и Кристин знала, что он с самых своих детских дней с особым рвением следовал христианским заветам, любил церковные службы и молитвы на языке римлян и посещал церковь как место, где получал удовольствие. Но все чувствовали, что смелый дух и радость жизни широкими и спокойными волнами вздымаются в душе этого тихого человека. А теперь что-то как будто унесло из его души отливом.
Кристин видела его пьяным единственный раз с тех пор, как приехала домой, – в один из вечеров на свадьбе в Форме. Тогда он пошатывался и с трудом ворочал языком, но не был особенно весел. Она помнила со времен своего детства, как на пирах по большим праздникам или в гостях ее отец хохотал во все горло и хлопал себя по ляжкам при каждой шутке, предлагал тянуть канат или бороться всем мужчинам, известным своей физической силой, испытывал лошадей, пускался в пляс и если держался на ногах нетвердо, то сам смеялся больше всех, сыпал подарками и излучал на всех потоки добродушия и дружелюбия. Она понимала, что ее отец нуждается в сильном опьянении в промежутки между упорной работой, строгими постами, которые он держал, и тихой домашней жизнью со своими родными, видевшими в нем лучшего своего друга и поддержку.
Она чувствовала также, что у ее мужа не было никогда такой потребности напиваться допьяна, потому что он мало обуздывал себя, даже бывая совершенно трезвым, и неизменно следовал любым своим побуждениям, не раздумывая долго над тем, что правильно и что неправильно, что люди сочтут добрым обычаем и какое поведение назовут разумным. Эрленд был самым умеренным человеком в питье крепких напитков, какого только знала Кристин, – он пил для утоления жажды или ради общества, не придавая этому значения.
Ныне Лавранс, сын Бьёргюльфа, потерял прежнее свое доброе расположение духа за чашей с добрым пивом. Больше в нем уже не было того, что требовало выхода в опьянении. Никогда прежде не приходило ему в голову топить свое горе в хмельном, не появлялось у него такой мысли и теперь, ибо для него дело обстояло так, что за пиршественный стол человек должен нести радость.
Для своих горестей и печалей Лавранс искал иного места. В дочерней памяти всегда смутно вставал полузабытый образ: отец в ту ночь, когда горела церковь. Он стоял под распятием, им спасенным, держа крест и сам опираясь на него. Не продумывая этой мысли до конца, Кристин угадывала, что боязнь за ее будущее и будущее ее детей с человеком, которого она выбрала, и чувство его собственного здесь бессилия – они-то отчасти и изменили Лавранса.
Сознание это тайно грызло ее сердце. И она приехала домой к своим усталой от суматошности последней зимы, от того легкомыслия, с каким она сама примирилась с беспечностью Эрленда. Она знала, что он был и остается мотом, что у него не хватает ума управлять своим имуществом, – оно тает под его управлением медленно и непрерывно. Кое в чем она добилась, чтобы он поступил по ее совету или по совету отца Эйлина, но у нее не хватало сил говорить с ним об этом вечно и беспрестанно. Да и соблазнительно было предаваться радости вместе с ним. Она так устала сражаться и бороться со всем, что было вокруг нее и в ее собственной душе. Ни ibkoh уж она была, что боялась также и беспечности и утомлялась от нее.
Здесь, дома, она надеялась опять обрести мир и покой дней своего детства под защитой отца.
…Но нет! Она чувствовала такую неуверенность. Эрленд получал теперь хорошие доходы со своего воеводства, но зато начал жить с еще большей пышностью, поставил дом на более широкую ногу, завел себе свиту, как у военачальника. И совсем устранил Кристин от всего в своей жизни, что не касалось их самого близкого общения. Она понимала, что ему нежелательно, чтобы за его поведением следили ее внимательные взоры. С мужчинами он достаточно охотно болтал обо всем, что видел и переживал на севере, – с ней же не заговаривал об этом никогда. И было еще и другое. Несколько раз за эти годы он встречался с фру Ингебьёрг, матерью короля, и господином Кнутом Порее. Ныне господин Кнут стал датским герцогом, а дочь короля Хокона связана с ним брачными узами. Это вызвало горькую обиду в сердцах многих норвежских мужей; были предприняты шаги против фру Ингебьёрг, значения которых Кристин не понимала. А епископ бьёргвинский тайно прислал несколько ящиков в Хюсабю; они были теперь погружены на «Маргюгр», и корабль стоял на якоре у Рэумсдалского мыса. Эрленд получил какие-то письменные известия и собирался отплыть этим летом в Данию. На этот раз он непременно хотел взять Кристин с собой, но она воспротивилась. Она знала, что Эрленд вращается среди этой знати как человек равный и дорогой родственник, и потому побаивалась: все же так ненадежно, когда человек столь неосторожен, как Эрленд. Но не отважилась ехать вместе с ним – все равно ей не придется давать ему там советы. И, кроме того, ей не хотелось обрекать себя на общение с такими людьми, с которыми ей, обыкновенной женщине, будет трудно держаться на равной ноге. Да и к тому же еще она боялась моря, – морская болезнь ей гораздо хуже всяких родов, даже самых тяжелых.
И она жила дома в Йорюндгорде с постоянным беспокойством в душе.
* * *
Однажды она была со своим отцом в усадьбе Шенне. И вновь увидела ту замечательную драгоценность, которая хранилась там. Это была шпора из чистейшего золота, огромная, старинная на вид, со странными украшениями. Кристин, как и каждому ребенку в их округе, было известно, откуда она взялась.
Это случилось вскоре после того, как святой Улав окрестил жителей долины и Эудхильд Прекрасная из Шенне исчезла, заключенная в гору. Втащили церковный колокол на нагорье и звонили в него в поисках девушки; на третий вечер она появилась и уже шла по горному лугу, так украшенная золотом, что сверкала, как звезда. Но гут веревка лопнула, колокол скатился вниз по каменной осыпи, и Эудхильд пришлось вернуться в гору.
Но много лет спустя, однажды ночью, к священнику явились двенадцать витязей, – это был первый священник здесь, в Силе. На них были золотые шлемы, серебряные кольчуги, и они сидели верхом на темно-гнедых жеребцах. То были сыновья Эудхильд от горного короля, и они просили, чтобы их мать погребли по христианскому обряду и в освященной земле. Живя-де в горе, она старалась сохранить свою веру и соблюдала все праздники, поэтому слезно молит об этой милости. Но священник отказал; в народе рассказывалось, что за это он теперь сам не знает себе покоя в могиле: осенними ночами бывает слышно, как он бродит по роще выше церкви и плачет, раскаиваясь в своей жестокости. В ту же ночь сыновья Эудхильд отправились в Шенне с поклоном от своей матери ее старым родителям. Наутро во дворе была найдена золотая шпора. И тамошний народ, видно, до сих пор считает себя в родстве с потомками семьи из Шенне, ибо им всегда сопутствует особенное счастье в горах.