Н-да, триумфального возвращения не получилось.
Замок лязгнул изнутри, дверь распахнулась, на пороге возник
пузатый плешивый коротышка с помойным ведром в руке. Увидел Котляревского,
рыпнулся было назад, едва с плеч наброшенное пальтишко не слетело, потом
пригляделся, узнал, вздохнул облегченно, дыхнув перегаром:
– Спартак, едрить-колотить! Че так людей-то пугаешь...
Дядя Леша. Тот самый трамвайный щипач, по стопам которого
собрался идти его сынуля с экзотическим именем Марсель.
– Здрастье, дядь Леш.
– Ну и че, вернулся?
«А вот интересно, – некстати подумал Спартак, –
почему после двух отсидок старику позволили обитать по месту жительства, а не
выселили на сто первый?..» И развел руками:
– Вернулся вот.
– Молоток.
Особой радости в его голосе не ощущалось. Дядя Леша
нерешительно обернулся на длинный темный коридор, потом синей от татуировок
рукой почесал пук шерсти на груди под майкой и сказал:
– Ну, ты это... Давай заходи, что ли, че в дверях жмешься.
Мать-то предупредил, что едешь?
– Не-а. Пусть ей сюрприз будет.
– А, ну да. Нехай будет, – как-то неопределенно ответил
дядя Леша и поспешил протиснуться мимо Спартака. – А я вот, видишь, ведро
решил вынести, на ночь глядя... Дверь только не захлопывай, я быстро – до
мусорного бака и обратно.
И зашаркал ботами вниз по ступеням.
Спартак нахмурился. Отец Марселя всегда вроде бы неплохо к
нему относился, а чего ж встречает, как нелюбимого соседа? С сыночком
поцапался? Э-э, что-то поломалось в коммунальном королевстве...
Пожав плечами, он вошел в знакомо, домом пахнущую квартиру,
шагнул к общей вешалке, расстегнул шинель...
И тут же, точно дело происходило на театральной сцене,
распахнулась дверь слева, из приглушенно освещенной комнаты вылетела родная
Спартакова сестра, повернулась и срывающимся шепотом бросила кому-то внутри:
– Господи, как же здесь душно, душно! Не понимаю: за что мне
такая судьба – жить в тюрьме?! Почему мы не можем уехать, улететь отсюда? Вот
ты. Ты ответь мне, Комсомолец, – последнее слово она произнесла в высшей
степени пренебрежительно. – Неужели у тебя никогда не возникало желания
убежать в какую-нибудь другую страну, где едят круассаны, где по утрам пахнет
кофе и никто не спрашивает, как ты относишься к германскому вторжению в
Польшу?!
Явление второе: те же и хозяин комнаты. На пороге вслед за
Владой возник ничуть не изменившийся за время отсутствия Спартака тип по
прозвищу Комсомолец. Он прислонился к дверному косяку и, хотя и кипел от
ярости, но предельно спокойно, твердо, будто разговаривал с нервным ребенком,
ответил:
– Нет, Влада. Никогда не хотелось ни убежать, ни уехать, ни
улететь. Потому что эта страна, которую ты называешь тюрьмой, – мой дом, и
я его люблю, и я тут живу...
– Гос-споди!
Зритель Спартак, в темноте коридора по-прежнему
незамеченный, усмехнулся.
Да нет, ребята, все как всегда, ничего не меняется в
неспешном многоактном квартирном спектакле...
Комсомолец был года на три старше Котляревского, уже вступил
в партию (так что кличка несколько устарела), жил один – родители остались
где-то под Сталинградом, – и служил каким-то там инструктором в
Василеостровском райкоме комсомола. Причем не просто служил, а делал
стремительную карьеру. Хотя удивляться тут нечему: биография – практически
безупречная, возраст – самый что ни есть подходящий для молодого партработника,
внешность – высоченный, где-то под метр восемьдесят восемь, голубоглазый, с
русой челкой, непослушно падающей на глаза; в общем, типичный строитель
коммунизма с плакатов. (Вот разве что руки малость подкачали: не руки, а
форменные лопаты, с красными костяшками и толстыми пальцами; Комсомолец рук
своих очень стеснялся и вечно не знал, куда их деть и куда спрятать. Хотя
пролетарские ладошки именно так и должны выглядеть, не правда ли?)
А что являлось главным для партийной карьеры – так это то,
что был он и Настоящим Коммунистом. Идейным. Убежденным. Причем не тем оголтело
преданным делу Ленина – Сталина фанатиком, который с горящими глазами готов
глотку порвать любому, кто усомнится в правильности курса – нет. Он был
Коммунистом не только убежденным, но и весьма убедительным.
Язык у Комсомольца оказался подвешен как надо, мозги
устроены правильно, да и с логикой тоже был полный порядок, так что в любом
споре практически с любым оппонентом он деловито и последовательно разбивал
противника наголову взвешенными аргументами, яркими примерами из истории и
точными цитатами (отнюдь не из «Блокнота агитатора»), обращал в бегство,
догонял и уничтожал.
Ну, вот простенький пример: заикается какой-нибудь
правдолюбец насчет якобы ленинских слов о том, что «каждая прачка может
управлять государством», а Комсомолец ему в ответ – бац! – заявляет: не
прачка, между прочим, а кухарка, а потом – шарах! – точно процитирует
вождя, который вовсе не о том высказывался
[12]
, а потом, до
кучи, – бух! – придавит фактиком: это, мол, еще классик Михаил
Евграфович говаривал насчет того, что искусство управления государством сродни
жарке яичницы... Что ж вы, товарищ правдолюбец, дорогой мой, источников не
знаете, а ими оперируете?
И все, и спекся клиент...
Да что говорить, однажды, еще задолго до Финской, Комсомолец
полчаса уговаривал Марселя вступить в комсомол. И ведь уговорил – не только не
по годам ушлого, уже никому и ничему не верящего, надеющегося только на кастет
(который у него был), шпалер (которого у него не было) и собственные силы
хулигана, но и комиссию в райкоме! Причем сделал он это совершенно искренне,
как искренен бывает миссионер, обращающий туземцев в христианскую веру.
(Другое дело, что магическая паутина слов, которыми Марселя
опутал Комсомолец, развеялась очень быстро; вскорости Марсель перестал платить
взносы, решив, что на фиг эта байда ему нужна, и утопил билет в Неве. Из
комсомола его выперли. И Комсомолец полгода с ним не разговаривал. А вы просто
запомните этот эпизод, потому как он еще сыграет некоторую роль в нашей
истории.)
Короче, почти любому человеку Комсомолец мог доказать
преимущества коммунистического строя перед любым другим строем...
Почти любому человеку – кроме одного-единственного.
– Как ты не видишь, что это не дом, это острог! – почти
крикнула Влада. Прикрыла рот ладошкой и продолжала уже значительно тише: –
Камера! Темница! Почему в своем доме мне не разрешено говорить, что хочу, и
делать, что хочу? В тюрьмах наказывают за убеждения, если они отличаются от
убеждений надсмотрщиков, в тюрьмах можно говорить и думать только тогда, когда
разрешают! И это, по-твоему, – дом?!