Через неделю после возвращения в родную, самую родную страну я познакомилась с двадцатилетним токийцем. Он сводил меня в музей, в ресторан, в концерт, к себе домой, наконец, представил родителям.
Такого со мной еще не бывало: чтобы парень отнесся ко мне как к человеку.
К тому же он был хорош собой, умен, обаятелен, безукоризненно вежлив – полная противоположность всем моим брюссельским приятелям.
Звали его Ринри, что значит «Достойный», – таким он и был. Очень редкое имя, примерно как у нас какой-нибудь Претекстат или Элевферий, но у японцев вообще в ходу имена-диковинки.
Ринри был богатый наследник, сын самого крупного в Японии ювелира.
Со временем он должен был принять отцовское дело, а пока учился – так же, как я и как в Японии учатся все, за исключением студентов одиннадцати знаменитых университетов, то есть спустя рукава.
Он изучал французский язык и литературу для собственного удовольствия, и я обогащала его словарный запас.
В свою очередь он расширял мою лексику – я учила деловой японский.
Языковая практика служила предлогом для увлекательных эскапад.
Ринри водил собственную «якузу», ослепительно-белую и блестящую, как его зубы.
– Куда мы едем? – спрашивала я.
– Увидишь, – отвечал он.
И к вечеру мы были в Хиросиме или на катере, идущем на остров Садо.
Ринри открывал японско-французский словарь, долго рылся в нем и провозглашал:
– Вот! Ты – феноменальная.
Его семья отнеслась к моему появлению без большого восторга: единственный наследник полюбил европейскую девушку. На меня смотрели косо. И, оставаясь чрезвычайно вежливыми, давали понять, что я нежелательная особа.
Ринри ничего этого не замечал. Настоящее сокровище этот юноша. Я сохранила о нем самые лучшие воспоминания.
Я была на год старше его, и этого оказалось достаточно, чтобы я превратилась в анэ-окусан, то есть в «замужнюю старшую сестру». Предполагалось, что я, с высоты своего опыта, буду наставлять «младшего брата».
Забавно! Я пыталась научить его пить крепкий чай, а его стошнило.
С 1989 года сочинительство стало моим основным занятием. Мне надо было снова прикоснуться к японской почве, чтобы набраться необходимой энергии. Там я вошла в прочно установившийся ритм: писать не меньше четырех часов в день.
Это занятие уже не имело ничего общего с тем, чем было вначале, когда я лихорадочно выдирала из себя слова с мясом; оно стало тем, чем остается до сих пор: сильнейшей тягой, упоительной авантюрой, неослабевающим желанием, жадной потребностью.
В то лето ко мне в Токио приехала Жюльетта. Мы орали от радости как ненормальные. Жизнь без сестры для меня была противоестественной.
Итак, вдвоем с Жюльеттой мы отправились в паломничество. Добрались скорым поездом до Кобе, а оттуда пригородным – до Сюкугавы. Но уже на вокзале поняли, что не надо было сюда ехать.
Поселок почти не изменился, но мы сами были уже не те. Етиэн показался мне крохотным домиком, игровая площадка – жалким пятачком. Улочка, которая вела к нашему дому, как будто съежилась. И даже окрестные горы словно уменьшились.
Когда мы подошли к дому нашего детства, я просунула голову в отверстие в стене и заглянула в сад: он был все тот же. Только сад и остался от всего потерянного мира.
Мы с Жюльеттой чувствовали себя как на поле боя, усеянном трупами.
– Поехали отсюда!
На вокзале я позвонила из автомата Нисиё-сан. Никто не ответил. Я жалела, но не очень. Конечно, мне хотелось повидаться с ней, но теперь уж я боялась, что и тут все получится не так, как я ожидала. Тяжело, когда разочаровываешься от встречи с давно знакомыми местами, но это еще можно пережить, а разочарования в любимой няне я бы не вынесла.
Через месяц сестра уехала. И хоть она уверяла, что мы скоро увидимся опять, но перед разлукой часами стонала, как раненый зверь.
Ринри часто водил меня по вечерам в токийский порт. Мы любовались грузовыми судами, особенно теми, на которых громоздились фантастические горы из шин. А больше всего мне нравилось смотреть на скопище огромных портовых кранов фирмы «Комацу», воинственно вытянувших над морем свои железные птичьи шеи. В них была своя, особая красота.
Поглядев назад, мы могли видеть с нашего наблюдательного пункта проходящие по старому подвесному мосту поезда. Меня завораживал этот металлический грохот в темноте.
Ринри любил ставить в своей машине компакт-диски с записями Рюити Сакаморо. Он угощал меня холодным саке – это было модно. Обаятельный японский постмодернизм!
Тридцать первого декабря 1989 года я зашла в телефонную будку и набрала номер Нисиё-сан. Она сняла трубку и, узнав, кто говорит, закричала от удивления. Я спросила, не хочет ли она приехать в Киото и встретить Новый год вместе со мной.
Кобе от Киото недалеко. Я ждала Нисиё-сан на вокзале.
Весь тот день я с трепетом разглядывала Золотой храм. Но поджигать его не стала. Я думала только о предстоящей встрече. Было страшно холодно и влажно – типичная киотская зима.
Поезд прибыл точно по расписанию, и я увидела выходящую из вагона женщину невысокого, примерно метр пятьдесят, роста. Она сразу узнала меня:
– Какая ты стала огромная! А на лицо не изменилась – какой была в пять лет, такой и осталась.
Нисиё-сан было лет пятьдесят. Но выглядела она старше, потому что всю жизнь много работала.
Я неловко поцеловала ее.
– Когда мы виделись в последний раз?
– В семьдесят втором. Семнадцать с лишним лет назад.
Улыбка у моей няни была все та же.
Мы пошли в китайский ресторан – так захотелось Нисиё-сан. Она рассказала, что ее дочери-близнецы уже замужем, показала мне фотографии внучат. Она выпила довольно много китайского вина и развеселилась.
Я тоже рассказала про себя: я поступила на службу переводчицей в крупную японскую фирму и через несколько дней выходила на работу. Нисиё-сан поздравила меня.
В двенадцать часов ночи, по традиции, мы пошли в храм звонить в колокола. Звон стоял по всему старому городу. Захмелевшая Нисиё-сан смеялась. А у меня на глаза навернулись слезы.
Семнадцатого января 1995 года произошло страшное землетрясение в Кобе.
Весь следующий день я набирала номер Нисиё-сан. Он не набирался. Может быть, нарушилась связь. Я не находила себе места.
Девятнадцатого я чудом дозвонилась. Нисиё-сан сказала, что дом обрушился ей на голову и что это напомнило ей сорок пятый год.
Она была жива и здорова, ее родные тоже. Но все сбережения, которые она, по обычаю предков, хранила дома, пропали.