На стенах – ни одной картины, только медицинский диплом Паламеда в помпезной рамке, достойной портрета Сталина. Чтобы у тезки Шарлю
[8]
было до такой степени развито чувство уродливого и вульгарного – ну, знаете ли!
Я даже развеселился, но тут вспомнил о своей миссии. На второй этаж вела лестница, покрытая ковром липкой пыли. Поднявшись, я остановился и прислушался. Кажется, в тишине кто-то хрипел.
Мне захотелось убежать. Эти свистящие звуки не могли быть храпом – то, что я слышал, больше походило на сексуальное удовлетворение животного. Я отмел такую возможность: этого мне было бы не вынести.
Первая дверь в коридоре вела в чулан. Вторая тоже. Последняя – в ванную. Как ни дико, пришлось признать очевидное: один из чуланов был спальней.
Я вернулся к второй двери, открыл ее и, услышав хрип, понял, что попал по адресу. Содрогаясь от ужаса, я вошел в логово Бернадетты. Луч фонарика пробежал по каким-то не поддающимся опознанию предметам, затем в конце своего пути наткнулся на тюфяк, покрытый колышущимся студнем.
Это лежала она. Ее веки были сомкнуты – я немного успокоился, поняв, что напугавшие меня звуки были всего лишь сонным дыханием. Она спала.
Я нащупал выключатель – безобразная люстра залила комнату светом операционного блока. Мадам Бернарден это ничуть не помешало спать. Неудивительно: уж если она не просыпалась от собственных децибелов, ее вряд ли что-нибудь могло разбудить.
Супруги спали порознь. Я сделал вывод, что Паламед занимал другой чулан. Для второго тела – тем более тучного – просто не было места на куче тряпья, служившей постелью кисте.
По причинам, в которые я предпочел бы не углубляться, мне полегчало от мысли, что они не спят вместе. Оно было и к лучшему: благодаря своему ночному одиночеству Бернадетта не знала о попытке самоубийства и получила несколько лишних часов покоя.
Я сел подле нее на синтетический пуфик и приготовился охранять ее сон. Большие часы на стене напротив показывали четыре утра – я улыбнулся, подумав, что вторгся к соседу в час, диаметрально противоположный его вторжению к нам. Тут мне бросилось в глаза, что в комнате было еще трое стенных часов и будильник – все они показывали одно и то же время секунда в секунду. Припомнив гостиную, лестницу и коридор, я сообразил, что там стены тоже были увешаны часами: наверняка все они показывали время так же точно, как и в этой комнате.
Эта деталь, сама по себе необычная, еще больше поражала у таких нерях: в этом доме, видно, никогда не убирали и не проветривали, комнаты были заставлены коробками, полными отвратительного старья, – и в таком-то запущенном жилище кто-то следил за повсеместным присутствием болезненно точного времени.
Я начал понимать, почему Паламед всегда приходил минута в минуту. Захоти он специально создать интерьер, располагающий к самоубийству, не нашел бы ничего лучшего: этот дом, жуткий, омерзительный до смешного, заросший грязью, зловонный, неуютный, и в довершение всего это изобилие часов, выверенных до сотой доли секунды, пятикратно в каждой комнате напоминающих о том, что время беспощадно, – наверно, именно так выглядит ад.
Всхрап с подвизгом вновь переключил мое внимание на мадам Бернарден. Откуда этот хрип, не астма ли у нее? Нет, судя по спокойному сну – вряд ли. Я понаблюдал за циклом: огромная грудь медленно вздувалась, точно воздушный шар, и, достигнув высшей точки, резко, разом опадала, вызывая всякий раз этот звук – вздох чудовища. Тревожиться, стало быть, не стоило, то был феномен, объяснимый законами физики.
Если задуматься – я никогда не видел, чтобы кто-то так добросовестно спал: казалось, она вкладывает в это занятие душу. Всмотревшись в то, что условно буду называть ее лицом, я изумился, обнаружив написанное на нем истинное блаженство. Я вспомнил, как в коридоре принял ее хрип за животный оргазм, – я ошибался, в нем не было ничего сексуального, но удовольствие Бернадетта действительно получала. Во сне она, как говорится, ловила кайф.
Странным образом меня это взволновало. Было что-то трогательное в наслаждении этой громадной туши. Я поймал себя на мысли, что она во многом выше своего мужа: ее жизнь не абсурдна, раз ей знакомо удовольствие. Она любила спать, любила есть. Не важно, благородные это занятия или нет: наслаждение возвышает вне зависимости от его источника.
Паламед – тот не любил ничего. Я, правда, не видел его спящим, но имел основания полагать, что и спал он с отвращением, как делал все остальное. Впервые я понял, что мы все поставили с ног на голову: это не он был достоин жалости за сорок пять лет жизни с ней – жалеть следовало ее. Интересно, испытывает ли она какие-то чувства? Как воспримет известие о попытке самоубийства? Да и поймет ли, что значит это слово?
– Если он умрет, – прошептал я с неожиданной для меня самого теплотой, – кто тогда позаботится о тебе? Умеешь ли ты хоть что-то делать руками – или лучше сказать, щупальцами? Чем заполнены твои дни? Нельзя же непрерывно есть и спать. А знаешь, кого ты мне напомнила? Регину, собаку моей бабушки. Ребенком я ее обожал. Огромная старая сука, чья жизнь состояла из сна и еды. Она просыпалась лишь для того, чтобы поесть, и, покончив с едой, засыпала в ту же секунду. Она и десяти метров не могла пройти на своих ногах, приходилось ее перетаскивать. Верно, твой распорядок дня похож на Регинин?
Уже, наверно, лет пятьдесят, как я позабыл о той толстой суке. Воспоминание заставило меня улыбнуться.
– Все смеялись над ней. А я – я ее любил. Я наблюдал за ней: она жила как хотела – только ради удовольствия. Когда она ела, ее хвост так и ходил ходуном. А спала она в точности как ты: все ее тело сочилось наслаждением. В сущности, вы обе, она и ты, – философы.
На мой взгляд, нет ничего обидного в сравнении человека с животным. Каждый, кто знаком с греческими и латинскими авторами, знает о должном почтении к Миру. Не стоит и уточнять, что речь идет о животном мире, ибо – о, непогрешимая точность словаря! – мира человеческого не существует.
Я взирал на мадам Бернарден с умилением. Ее окутанный жиром сон теперь казался мне самым умиротворяющим на свете зрелищем. Я даже начал надеяться, что она никогда не проснется.
И произошло невероятное: я, более чем предрасположенный к бессоннице, тем паче в эту ночь, уснул на синтетическом пуфике, убаюканный храпом Бернадетты.
Я проснулся и открыл глаза. Киста со своего тюфяка робко поглядывала на меня, выражая испуг слабым похрюкиванием.
Армада часов сообщила мне точное время – восемь утра. Я вспомнил о своей миссии и, не зная, как начать, промямлил:
– Бернадетта… С вашим мужем случилось несчастье. Ничего страшного, он в больнице. Вы только не бойтесь, его жизнь вне опасности.
Мадам Бернарден никак не отреагировала. Ее глаза по-прежнему смотрели на меня. Я счел нужным объяснить:
– Он пытался покончить с собой. Я ему помешал. Понимаете?