— Где Хитлер? — угрюмо глядя на этих двоих, спросил Витя. — Куда вы дели контрабасиста Хитлера? Что за оркестр без партии контрабаса!
— Хитлер повьесился ночью в уборной, — слегка замешкавшись, сказал Штыкерголд.
— Ай, ну повесился! Что, мы не видали «мусульман»? Играй так, и никакого «Экклезиаста», смотри мне!
Витя сказал, наливаясь праведным гневом:
— Я всегда ненавидел советскую власть!
Фани Каплан расхохоталась, а отсмеявшись, опять ткнула его наганом и заметила:
— Для таких, как вы, есть хорошая статья — 58-я.
— Девять граммов, по-моему, гуманнее… — ответил на это Витя, поднял скрипку и стал вызывающе наигрывать «Марсельезу», звуки которой через минуту слились с долгим лагерным гудком. И Витя силился вспомнить, что бы он значил, этот гудок: сигнал к обеду? Конец перекура?
Юля кричала: «Иду, иду, хватит трезвонить, кто там, я вас по-русски спрашиваю?»
Витя проснулся и понял, что в дверь звонят, а от тетки, как обычно, пользы, как с козла молока. Он поднялся, вышел в прихожую, молча отодвинул от двери Юлю, которая, поднимаясь на цыпочки, пыталась увидеть что-то в глазке, и открыл.
Это был Шалом, их сосед, болгарский еврей. Вот уже пять лет Шалом добровольно выполнял обязанности домкома, а это было непросто — выколачивать из старых евреев плату за уборку их обшарпанного подъезда.
Шалом был пожилым, церемонно воспитанным человеком, в прошлом — главным бухгалтером крупной текстильной фирмы. Обращаясь к собеседнику, он старался произвести на того самое приятное впечатление и, вероятно, во имя этого впечатления выучил за свою жизнь множество разрозненных слов на чужих языках. Он был уверен, что спрямит путь к сердцу любого человека, ввернув в разговор словцо на родном его языке.
Для общения с русскими Шалом тоже выучил одно слово, хотя и не до конца понимал его значение. Он только догадывался, что это свойское приветливое слово приятно будет услышать лишний раз каждому русскому.
— Впиздью! — Он стоял в дверях, улыбаясь дружелюбно.
— Привет, привет… — буркнул Витя. — Проходи, Шалом.
— Извини, что беспокою, но от этих, нижних, совсем не стало житья. Ты не поверишь, сегодня я наблюдал, как он мочится в парадном!
— Скажи спасибо, что только мочится. Шалом разволновался.
— Ты так пессимистично смотришь на это дело?
Витя пожал плечами. Что ему сказать, этому благовоспитанному старому бухгалтеру из Пловдива? Он уверен, что стоит только Вите поговорить с соотечественником, урезонить того, объяснить — какие достопочтенные люди живут в нашем доме и как нехорошо и не принято мочиться в парадном… О Господи, ну почему тошнит и от тех, и от этих, почему хочется вытолкать Шалома, этого милого старика, запереть за ним дверь, задушить Юлю и больше никогда, никогда не вылезать из-под одеяла?!
— Ну хорошо… — вздохнув, сказал Витя, — если ты настаиваешь, я с ним побеседую…
Он умылся, прыснул за шиворот дезодорантом, надел куртку и вдвоем с Шаломом они спустились к квартире номер один.
Дверь открыл сам алкаш, и Витя, мгновенно определив (все-таки он был старым опытным оркестрантом) степень опьянения этой свинцовой рожи, сказал:
— Привет. Ну-ка, выдь, друг…
— А чё? — засомневался тот. — Я ж вытер. Я это… болен был.
Стараясь, чтобы Шалом даже по интонациям его голоса не учуял страшную ненависть, горящую в его горле ровным кварцевым светом, Витя мягко проговорил:
— Слушай меня… — он длинно и подробно выговорил абсолютно непечатную фразу. — Если ты… если еще раз!.. если хоть раз еще… — Он стиснул зубы и вдруг почувствовал, что может задохнуться, захлебнуться подступившей к самому горлу тошнотворной волной. Он глубоко вздохнул и закончил вкрадчиво: —…То беседовать ты будешь не со мной и этим славным стариканом, а с чиновником министерства внутренних дел, который не без интереса проверит твои новенькие жидовские документы. Я тебе организую тут небольшой погром, ты по своему Саратову затоскуешь.
Забавно, что в этот момент перед ним вдруг вихрем протащили его детство в огромном дворе на Бесарабке, свору мелких дворовых хулиганов, вечно допекающих его воплями «жидяра», «жидомор»… как еще они его называли? По всякому…
И опять он почувствовал тошноту, тоскливое удушье и ненависть — к себе…
— В общем, ты понял, — сказал он.
— Сосед! — бодро, по-военному брехнул алкаш. — Нэхай будэ бэсэдэр! Поял, сосед! Только это… мы не из Саратова, сосед… Мы из Ельска, знаешь? Восемьсят кэмэ от Чернобыля… Чернобыль знаешь? У меня это… дочка болела, болела…
— Так работай, сука! — тихо посоветовал Витя. — Живи тихо, лечи дочку, будь евреем, блядь!
Он повернулся и стал подниматься по лестнице. Шалом за ним.
— Как ты с ним хорошо говорил! — радовался Шалом. — Как культурно, достойно ты с ним поговорил и — увидишь — это на него подействует. Я уверяю тебя — добром, только добром! Человека нужно убеждать, ласково и терпеливо.
Они остановились на третьем этаже, перед дверью в квартиру Шалома.
— Я думаю, он не будет больше мочиться в парадном, — сказал довольный старик.
Будет, милый ты мой, обязательно будет… Шалом открыл дверь своей квартиры.
— Зайди, выпей чаю, — сказал он. — Злата сделала гренки с сыром.
— Спасибо, Шалом, не могу… Мне сегодня еще газету верстать…
Старик протянул ему сухую морщинистую руку и проговорил умильно:
— Впиздью!
23
— Прошлый раз мы рисовали поездку на Кинерет. Сегодня рисуем свой дом, — сказал учитель Гидеон.
— Как это — дом? — спросил Джинджик. — Каждый рисует свой дом?
— Нет, — пояснил Гидеон. — Рисуем Неве-Эфраим, который и есть наш дом.
Шел урок рисования в четвертом классе начальной школы поселения Неве-Эфраим. На этих уроках обычно было тише, чем на других. Во-первых, урок был последним, к концу дня выдыхались даже хулиганы. Во-вторых, рисовали, старательно раскрашивая. Гидеон не помогал. Только изредка взглянет на лист и ногтем большого пальца проведет линию: вот так и так. У него правая рука была сильной и красивой, с длинными крупными пальцами, а левую оторвало гранатой в войну Судного Дня. Но он отлично обходился. Джинджик поднял палец и спросил:
— Весь-весь Неве-Эфраим?
— Ну да, — сказал Гидеон. — Тебе что-то неясно?
— И ясли, и школу, и лавку Арье? И водонапорную башню? И «караваны»?
— Вот-вот… — подтвердил Гидеон. — Создай большое полотно.