Питера Годсо – теперь просто кусок льда… но все так же
торчат из-под брезента его сапоги.
Офис так же усыпан бумагой и канцелярскими принадлежностями,
и все так же лежат грудой опавшие прутья, но теперь здесь пусто. Камера
движется в магазин, и там тоже никого нет. Только перевернутый стоя и
рассыпанные карты в отделе консервов свидетельствуют, что здесь что-то
случилось, какая-то беда, но теперь уже беда эта не здесь. Большие настенные
часы над кассой – они на батарейках – показывают одну минуту первого.
В сарае-кладовой за зданием мэрии лежат два завернутых тела
– Билли Соамса и Коры Стенхоуп.
В ночной кухне мэрии все прибрано до блеска – чистые стойки,
вымытые кастрюли висят на сушилках. Небольшая армия городских дам (без
сомнения, под командованием миссис Кингсбери) сделала все, как следует, и все
готово к приготовлению завтрака – блинчики человек на двести. Настенные часы
показывают две минуты первого. Как и в детском саду «Маленький народ»,
обстановка несколько зловещая – еле горящий свет (экономия горючего) и
завывающий снаружи ветер.
На табуретах у двери сидят Джек Карвер и Кирк Фримен. У них
на коленях охотничьи ружья. И обоих клонит в дрему.
– И как мы в такой каше что-нибудь увидим? – спрашивает
Кирк.
Джек качает головой. Он тоже этого не знает.
В офисе мэрии тихо и бессмысленно потрескивает рация.
Ничего, кроме помех. У двери сторожат Хэтч и Алекс Хабер, тоже с ружьями. То
есть… сторожит Хэтч, а Алекс дремлет. Хэтч смотрит на него, и мы видим, как он
обсуждает сам с собой, толкнуть ли Алекса локтем. Решает пожалеть спящего.
Камера показывает стол Урсулы, где спит Тесе Маршан, уронив
голову на руки. Камера смотрит на нее, потом уплывает вниз по лестнице. И мы
слышим сильно заглушенный помехами голос проповедника:
– Вы знаете, друзья, что нелегко быть праведным, но легко
поддаться так называемым друзьям, которые говорят вам, что грех – это
естественно, что небрежение – прекрасно, что нет Бога, который вас видит и
можно делать все, что хочешь, если не попадешься. Не скажете ли вы «аллилуйя»?
– Аллилуйя, – доносится приглушенный ответ.
У телевизора осталось человек десять. Они устроились в
немногих комфортабельных креслах и на диванах, которым место разве что на
распродаже. Все спят, кроме Майка. На экране – едва различимый в искаженном
изображении проповедник с приглаженными волосами, внушающий не больше доверия,
чем Джимми Сваггард на заднем дворе подозрительного мотеля.
– Аллилуйя, брат мой, – говорит Майк. – Трави дальше.
Он сидит в туго набитом кресле чуть поодаль от остальных.
Вид у него усталый, и, пожалуй, долго он бодрствовать не сможет. Он уже клюет
носом. На боку у него револьвер в кобуре.
– Братья и сестры, сегодня я буду говорить вам о тайном
грехе, – продолжает проповедник. – И сегодня напомню вам, аллилуйя Господу, что
грех сладок в устах, но горек на языке и ядовит в животе праведника. Да
благословит вас Господь, и не скажете ли вы «аминь»?
Майк, как выясняется, не скажет. Он уже уронил подбородок на
грудь, и глаза у него закрылись.
– Но тайный грех! То затверделое сердце, что говорит себе:
«Я никому не расскажу, я оставлю все при себе, и никто никогда не узнает».
Подумайте об этом, братья и сестры! Как легко сказать себе: «Я сохраню эту
маленькую нечистую тайну, она никого не касается, и мне от нее вреда не будет!»
Сказать так – и не видеть потом язвы гниения, которой обрастает тайный грех…
болезни, что начинает разъедать душу…
Под его речь камера показывает нам спящие лица – среди них
Санни Бротиган и Алтон Белл, храпящие на диване, сдвинув головы, на другом
диване – Джонас и Джоанна Стенхоуп, обнявшие друг друга. Мы вместе с камерой
удаляемся к импровизированному занавесу, и голос проповедника становится тише,
он продолжает рассуждать о тайном грехе и себялюбии.
А мы уходим за занавес. Здесь слышны звуки заснувшего
общежития: кашель, сопение, тихое похрапывание.
Спит на спине Дэви Хоупвелл с нахмуренным лицом. Спит на
боку Робби Билз, протянув руки к Сандре. Со своей дочерью Салли и сестрой
Тавией спит Урсула Годсо – они прижались друг к другу потеснее, подавленные
смертью Питера. На сдвинутых вместе кроватях спят Мелинда Хэтчер и ее дочь
Пиппа; Ральфи лежит на руках у спящей матери, как в колыбели.
Мы смотрим туда, где раньше детей укладывали спать, и их там
все еще много – Бастер Карвер, Гарри Робишо, Хейди Сент-Пьер, Дон Билз.
Спят жители Литтл-Толл-Айленда. Неспокоен их отдых, но они
спят.
Крупным планом Робби Билз. Он неразборчиво бормочет, глаза
бегают под закрытыми веками. Он видит сон.
День на Мэйн-стрит. На улице – фактически над ней, потому
что Мэйн-стрит погребена под четырьмя, не меньше, футами снега – стоит
телерепортер. Молодой и вполне красивый, одет в ярко-красный лыжный костюм,
перчатки ему под цвет, и на ногах у него лыжи… иначе, скорее всего, вряд ли мог
бы он здесь стоять.
Да, на улице четыре фута снега, но это еще не все. Магазины
заметены чудовищными сугробами. Обрушенные линии электропередачи исчезают в
снегу, как оборванные нити паутины. Репортер говорит в камеру:
– Так называемая Буря столетия в Новой Англии ушла в
историю. От Нью-Бедфорда и до Нью-Хоупа люди откапываются из-под таких завалов,
которые вписали в Книгу рекордов не новые строчки, а целые страницы.
Репортер идет на лыжах по Мэйн-стрит мимо аптеки, скобяной
лавки, ресторанчика «Хэнди Боб», бара, женской парикмахерской.
– Да, копают повсюду, только не здесь, на Литтл-Толл-Айленде
– клочке суши у побережья штата Мэн, доме для почти четырехсот душ, согласно
последней переписи. Почти половина этого населения нашла укрытие на материке,
когда стало ясно, что разразится буря, и разразится всерьез. Среди них почти
все школьники от младших до старших классов. Но почти все остальные… двести
мужчин, женщин и маленьких детей… исчезли. Исключения еще более страшные и
горестные.
Мы видим в свете дня то, что осталось от причала. Бригады
«Скорой помощи» с угрюмыми лицами несут четверо носилок в полицейский катер, привязанный
к обломку причала. На каждых носилках – застегнутый на молнию мешок.
– Четыре трупа нашли пока что на Литтл-Толл-Айленде, –
продолжает репортер. – Два случая можно счесть самоубийством, но еще два трупа
явно принадлежат жертвам убийства. Они забиты насмерть тупым орудием –
возможно, одним и тем же.
И мы снова видим репортера.
Ой-ой. Он одет все в тот же красный лыжный костюм, такой же
ясный, и так же чирикает синицей, но красные перчатки он сменил на желтые. Если
мы не узнали Линожа до сих пор (на что следует надеяться) – теперь его не
узнать невозможно.