Она вся дрожит, моя мама. Я обнимаю ее крепко-крепко и говорю, что сорок прошли и для него. А она, мама, выглядит просто замечательно.
Почему-то это я говорю во-первых. Страх опасности для меня я отбрасываю ногой. «Мама! Столько людей вернулось. Несчетно ездят туда-сюда, туда-сюда».
– Нет, – шепчет мама. – Ты не понимаешь. У меня вздрогнуло сердце. Это мне не нравится, доча. Так не должно быть. Все забыто, все прошло, и неправильно биться сердцу. Стыдно…
– Это замечательно, – говорю я. – Ты живая, и у тебя живые эмоции.
– Я боюсь, – отвечает мама. – Боюсь.
– Ну, давай все разложим по полочкам. – Я ведь умная, я все знаю. Сейчас я буду учить глупую старую коммунистку. – За сорок лет и у тебя, и у него была жизнь. Вы встретитесь и посмотрите на нее, как с высокой горы. И вспомните, как когда-то стояли вместе у ее подножья. (Фу! Какая пошлость!) Только не вздумай касаться предательства и прочей хрени. Родители увезли мальчика, он ни при чем. И не рассказывай о своей болезни. Сохраняй достоинство. Мол, поплакала – и забыла.
– Я не забыла, – говорит мама.
И тут уже у меня ёкает сердце. Я думаю о папе. Моем нежном и добром, обделенном любовью папе. Секундно я даже не люблю маму, гневаюсь за это ее признание. Но спохватываюсь, и невероятная жалость к ним обоим – папе и маме – охватывает меня до слез, чуть не до вскрика. Держусь, как партизан на допросе. Перевожу тему на конкретные вещи, до чего договорились, где и как.
Свидание у мамы завтра. Перепуганная, она пригласила его к себе, боясь общественных мест. «Я отвыкла быть на людях. Я боюсь».
– Ты можешь прийти как бы случайно? – спрашивает она.
– Зачем? – не понимаю я. – Мама! У тебя свидание. Это же прекрасно. Ведь не кузина Кузина приезжает, с которой тебе всегда не о чем говорить.
– Инга! Я боюсь. Боюсь этой встречи. Боюсь немоты. Мне нечего ему сказать. У меня не случилось жизни-самобранки, которую я могла бы развернуть перед ним. У меня ничего хорошего не было, кроме папы и тебя. Папы уже нет. Ты должна прийти. Ты мое оправдание, моя победа над его предательством.
– Мама! Если ты впадешь в эту высокопарность, тебе уж точно не спастись. Наверняка у него тоже есть дети, будете трясти фотографиями, и он тебя победит качеством снимков. Он не для этого идет к тебе. Ничего не надо ему доказывать, просто выпьете чаю, вспомните детство. Мама! Это не страшно. Это радостно.
– Все равно приди, – говорит мама. – Я не уверена в себе. У него, между прочим, акцент, а мне ни разу в жизни не приходилось разговаривать с иностранцами, если не считать прибалтов. Я даже не знаю, откуда он.
– Хорошо, – говорю я, – когда у вас встреча?
– Он придет к двум часам. Я сделаю шарлотку. Ты приходи к трем. Не оставляй, ради Бога, меня одну надолго.
– Мама! Не получится. Мне надо забрать из школы Алиску.
Мама туманится при Алискином имени. Она уже давно с ней ласкова, добра, но я знаю – это дистиллированная воспитанность, без чувства, без искренности. Алиска это понимает мгновенно, они разговаривают, как придворные дамы: минимум слов и поклонов и чтоб глаза в сторону.
– Тогда во сколько?
– Ну, в четыре, полпятого…
– Тогда позвони предварительно. Может, столько времени я не продержусь и отправлю его.
– Брось. Я буду стараться.
Потом мы с ней перебираем ее вещи. Боже, что за барахло! Нет, ничего ветхого, старого, но все такое серое, унылое. Куда я смотрю, сволочь? Почему не купила матери стоящую одежду? В глубине полки я нахожу блузу: белые розочки на голубом поле.
– Юбка есть?
Мама откуда-то достает юбку. Синий шелк. Длинная, даже с разрезом.
– Туфли есть?
– Нет, – говорит мама. – То есть, есть. Но я же дома, я буду в домашних.
– Нет, ты будешь в туфлях.
– Детка, они все на каблучках. Я уже отвыкла. Я буду шататься и завалюсь на вираже. – И мама смеется над собой.
– Нельзя так, – возмущаюсь я. – В твоем возрасте еще заводят любовников, и правильно делают, а не заваливаются на каблуках.
– Инга! – в голосе мамы металл. – Прекрати! Мне шестьдесят лет. И мне не надо меньше. Понимаешь, не надо! Так много лжи, что на обман времени уже нет сил.
И я понимаю, что она права, что тот всплеск эмоций, который превратил ее на час в молодую и красивую, иссяк, но он ей дорого стоил, она устала, увяла, она уже хочет, чтоб я ушла. «Только посмотри вокруг: все ли у меня в порядке в квартире? Последнее время я перестала многое замечать».
– У тебя все хорошо, мама. У тебя всегда все хорошо. Завтра завьешь свои русые, и пусть неудачник плачет!
Она улыбается печально.
* * *
Я уезжаю с тяжелым чувством. Во-первых, с мыслью о том, как мало я знаю о собственных родителях. Так тщательно демонстрировалась мне неколебимость устоев семьи, что в голову не могло прийти, на каких руинах и болезнях она была построена. А папа уже ушел. И унес историю своей жизни, а вдруг и у него что-то было, он ведь был хорош собой. Не одна же кузина Кузина на него могла запасть. А что там было на самом деле, если она положила на грудь землю с его могилы? Это ведь делается для того, чтобы оказаться потом вместе и соединиться уже навечно? Господи! О чем это я? Ногастая с придурью кузина.
Алиска меня ждала, и я рассказала ей всю историю.
– А почему твоя мама не поехала за ним?
– Тогда это было нельзя сделать?
– Почему?
– Граница была на замке.
– Не говори глупостей. Самолеты-то летали.
– А что теперь будет? – спрашивает она через какое-то время. – Старики ведь не женятся. Это стыдно.
– Просто они вспомнят молодость, расскажут, как жили…
– Глупая история, – говорит Алиска, – очень глупая.
– Нет, – отвечаю, – не глупая – печальная.
– Глупая, глупая. Дядьке тому надо было вернуться или твоей маме полететь к нему. Какие проблемы?
Что я ей могу на это сказать?
А тут она добавляет – тихо так, почти про себя:
– Без выхода только смерть.
Мне становится больно, потому что я понимаю, в какую мелочную суету жизни я ее погружаю, тогда как она уже может сравнивать все с истинным горем – смертью матери, страшной точкой отсчета зла жизни. При чем тут: мальчик улетел, девочка заболела, а он прилетел аж через сорок лет. Тоже мне забота!
Я еще не знаю, каким фарсом обернется это все для меня. Сейчас я думаю, как деликатно надо жить с девочкой, которая понимает гораздо больше, чем я думаю.
Я поспела к маме только к пяти часам. Она открыла мне слегка возбужденная, но не столь ослепительная, какой была вчера. На ней был бежевый хлопчатый костюмчик, стираный перестиранный, но он ей шел. Из треугольничка выреза виднелась косыночка в мелкую бежевую конопушку. Мама была в домашних тапочках, волосы были чуть подвиты. К лицу она притронулась едва. Я представляю, как была положена косметика по всем правилам и как она ее решительно промокнула. Навстречу мне поднялся высокий, довольно упитанный господин в очках, с хорошей лысиной и сильно мясистыми ушами. И он – самое главное – был иностранец до мозга костей, такой вот обложечный человек из-за границы, который приехал понюхать через носовой платок забытый дым отечества. Он приложился к моей руке, и я поняла, что мы с мамой пока легко ведем со счетом 3:0. Мне предложили шампанского, я отказалась.