Повесть
Нельзя рассчитывать на удачную жизнь, родившись без десяти двенадцать тридцать первого декабря. Матушка моя любила рассказывать, что ей ничего не стоило подождать, но она требовала стимуляции, тужилась до посинения и выпученных глаз и – добилась своего! Это же надо, еще не видя дитя, не успев его не полюбить, приготовить ему такую подлянку. Как выяснилось, маме хотелось звона, салюта, совпадения праздника – я знаю чего? И меня, едва оприходовав, завернули во что-то близко лежащее и убежали открывать шампанское, совершенно не дитя имея в виду. Чертово воображение! Оно у меня заводится на раз. Ну откуда мне знать, что меня завернули «во что-то близко лежащее»? В тряпки, что ли? Тем более что с мамой на эту тему не поговоришь… Мол, что за глупый интерес? Но мне до комка в горле интересна я сама – та синенькая, скользкая, мокрая, испуганная маленькая старушка, которую, туго завернув, превратили в фасолину. Мама расщедрилась только на одну подробность. Ей тогда поднесли полстакана шампанского. Она отнекивалась, попросила сока, на нее фыркнули: интеллигентка сраная, откуда у них сок? Это пусть муж приносит. Пришлось глоток все-таки отпить. А что бы ей выпить весь тот полстакан – может, и запузырилась бы и моя жизнь б О льшим праздником?
У меня же в результате тех самых десяти минут никогда не было настоящего, для меня, дня рождения. Детей ко мне приглашали к вечеру, когда было ясно, что холодец застыл, и мама, ткнув в него пальцем, могла вздохнуть спокойно. Дети приходили заполошенные – они знали, что у них дома сейчас очень интересно: под елку кладутся разные разности, а ты тут сиди, нюхай чужой праздник и ничего не трогай, потому как ты гость, опять же промежуточный. Детей выпихивали быстро. «Не в ночь же им уходить». Когда мне стало двенадцать, я потребовала автономного праздника, мама улыбнулась широко и радостно и предложила объединить эти два важнейших события. И моих подружек посадили за стол вместе со взрослыми. В десять часов мы провожали старый год, в одиннадцать – встречали новый год на Волге, в двенадцать громко орали, о нас забыли напрочь, даже папа, у которого ответственная миссия – как раз без десяти двенадцать открывать шампанское. Мама бегло чмокает меня в затылок: «Правда, здорово родиться в Новый год?» Потом все ждут первого удара, загадывают желания, жгут бумажки, чтоб сглотнуть пепел вместе с шампанским. Обо мне вспоминали где-то в полвторого, когда за подружками приходили веселенькие папы и им наливали в прихожей, а меня ставили в центр, как елку, и просили кружиться, пока все пили за мое драгоценное здоровье. А на самом деле на посошок. Окончательная ненависть к дню рождения сформировалась лет в четырнадцать. Неосторожный папа когда-то то ли в шутку, то ли в плане розыгрыша сказал, что маме очень, мол, хотелось, чтоб я успела родиться в год столетия Ленина. Это ж надо такое сморозить! Но дурочка мама была лютая ленинистка, что называется, до красных глаз. Она, обремененная мною, вышивала бисером кудрявую голову чужого ребенка – этот бисерный дитя Ленин даже попал на какую-то выставку и с божьей помощью на ней затерялся.
Я не собираюсь день за днем рассказывать, как я дожила почти до возраста Христа (корректно ли такое сравнение для женщины? Не вскинут ли к небу топориком подбородки разгневанные попы от подобных вольностей?). Ну да бог с ними… До без десяти двенадцать 2003 года у меня еще есть время и может быть – а может ли? – я в конце концов обрету себя ту, у которой все будет складно и ладно. Обрету наконец лицо. Или, может, наживу его?
Я ведь не очень получилась в смысле внешности. У меня высокий рост, но я до сих пор сутулая. У меня длинная талия и широковаты бедра. В общем, есть момент, будто меня сложили из разных «конструкторов». Занятая бисером, мама не смотрела ради меня ни на красивых женщин прошлого, ни на хорошеньких советских артисток. Что за глупости? Родилась – значит, уже счастливая, значит, не сутулься. Жизнь дается один раз – и далее по тексту.
Я была послушная – я прямилась до скрипа шеи. Это сейчас каждый восьмиклассник, еще не зная «У лукоморья», уже знает, что такое комплексы и как с ними бороться. Они, нынешние, молодцы, не стесняются себя самих – еще чего! А я стеснялась – роста, худых рук и длинной шеи.
Но замуж я выскочила раньше всех – на первом курсе. Это свойство всех стеснительных барышень. Страх страхов в них накапливается до критической массы и дает залп отчаянной отваги.
А тут еще и время ускорило бег. Все, как сумасшедшие, срывались с места и уезжали в белый свет как в копеечку. Наверное, это не совсем корректное выражение, ладно, пусть – уезжали же, не плевали, – но по сути точно. Фиктивные браки, фиктивные национальности, фиктивный восторг перед тем, что их ждет, и абсолютное презрение к тому, что оставлялось. Может быть, потому, что не сбежала из дома, не ударилась во все тяжкие, мое раннее замужество всячески поддерживалось именно мамой. «Какой он милый, твой Миша!» – «Мишенька, хотите супчику, наверняка, вы не обедали!», «Мишуня, можно я вам по-матерински пришью хлястик, он у вас на одной ниточке».
Мама была тошнотворна. И у меня закралась мысль: не боялась ли она, что меня никто не возьмет, оттого и Мишке она – гордая партийка – стелилась под ноги?
Моя матушка и Мишины шнурки (в смысле родители) были как бы одной крови. Они в соплях оплакивали кончину советской власти, ее агонию. Они ненавидели Горбачева, который «взял манеру ездить повсюду с женой» и посягает, посягает на святыни (Господи! Он же был так деликатен с ними со всеми). И была бы эта родительская компашка из партбонз или хотя бы близко к ним. Черта с два! Рядовой состав шестерок. Но они носили партбилеты как тавро, как знак, что им как бы что-то дано свыше. Только папу пьянили перемены, а однажды, кажется, после вильнюсских событий, он устроил дома большое аутодафе – сжег партбилет в большой кастрюле, в которой всегда варились копыта для холодца. Мамы, конечно, не было дома, и мы творили злодеяние вместе. Чиркнула спичкой я. Боже, какая была вонь! Как бесстыдно крючились корочки, как расплывались чернила и штампы страниц уплаченных взносов. Быстрее всего сгорел папа – на фотографии.
– Только не говори маме, – сказал он мне, подмигивая и отчищая кастрюлю.
– А давай сожжем и ее билет, – предложила я.
– Ты что! – закричал папа. – Она же получит инфаркт!
– Спорим, не получит! – кричала я. – Спорим! – И я кинулась к маминой сумочке. Но тут она явилась сама – окна нараспашку, папа в саже, а у холодецкой кастрюли непотребный вид…
– Не волнуйся, Наточка, – сказал папа, – меня завалили платежные квитанции за двадцать лет. Я сделал им секир-башка при помощи огня.
– Надо было просто выбросить на помойку, – ответила мама, – хотя ты торопишься, выбрасывая документы советской власти. Торопишься, мой друг! Мы еще живы.
Это ж надо так пафосно – «документы советской власти». Но тогда все обошлось. Потом мама с гневом сообщала, что кто-то выкинул партбилет с очистками от картофеля, кто-то вернул в райком, а какой-то безумец сжег свой билет, но сам жить остался.