Я понимаю, что меня напоследок оскорбили и, считай, выставили, но каменно-холодное во мне «не хочу знать» и «не буду в этом стоять» дают мне возможность идти к двери даже как бы гордо. Уже на пороге мой язык произносит неожиданную фразу.
– Я все-таки отведу Алису в ее школу. Она по ней соскучилась. Я оплатила уже полугодие. – Дальше была уже скорость, которую не могли догнать несущиеся вслед слова, они были отвратительные, но они меня не задели, потому что я уже была не я.
Я поняла, что никуда не еду, что слова, которые я произнесла – «я выхожу замуж», были ложью, и Танькина мать, женщина, видавшая виды в этой жизни, раскусила меня на раз. Поцелуи и скольжение по кухонному столу – это одно, а к судьбе девчонки их не пришьешь. Я, как истинно русский человек, совершаю гнусность и вру, вру, вру.
Я вспоминаю, как надолго Игорь уже исчезал и не давал о себе знать. С чего это я решила, что на этот раз будет иначе? Я отведу девочку в школу, буду жить, как жила, и посмотрю, что будет дальше. Будут ли от него вести? Как-то легко поселилась мысль, что ничего не будет.
…Собственно, так и было. Давно знаю: только многообразие непредвиденных обстоятельств и неожиданных людей – то, что мы называем «текучкой жизни» – спасает от топи тоски и жалости к себе самой. Быть в круговерти жизни и быть одновременно одиноко несчастной не получается. Все равно что-то тебя зацепит и поставит мордой к обстоятельствам, которые тебе на дух не нужны, но они-то, обстоятельства, не знают, что они некстати, поэтому выживай и трепыхайся, дорогая, как хочешь, как умеешь.
На этот раз на голову свалилась кузина Кузина. Она – мамина двоюродная сестра, кузина, так сказать, с маленькой буквы, с фамилией Кузина – с большой. Одинокая старуха из деревни Костромской губернии. Бобылка, всю жизнь живущая своим подворьем, в колхозе была учетчицей, считалась девкой с придурью, на досуге слегка ворожила, лечила лягушачьей шкурой и заговаривала зубы в момент зорьки. В Москву приезжала за одеждой, навещала нас с банками солений и варений. Мама стеснялась ее больших босых ног, на которых не находилось в доме тапочек. Кузину напрягал папа – его поведение и ритуальное ухаживание типа «подать-принять» за столом, ее просто парализовала подвинутая к ней солонка. Кузина путалась, терялась, я давилась смехом, кончалось тем, что она уже к ночи дня приезда начинала собираться уезжать, и ничто ее не могло остановить. Уходила со своими оклунками, категорически не принимая папино провожание. И всю ночь сидела на вокзале, ожидая утреннюю электричку. Каждый раз после этого мама объясняла, что отец кузины был пьющий и девочка родилась нежильцом, но выжила. «Как видите, со странностями, даже семилетку не кончила».
– Ну и к чему это ты? – сердился папа.
– В нашей стране было всеобщее и обязательное среднее образование. Ты об этом забыл?
– Обязательное среднее было много позже.
– Вечерние были всегда!
Папа тушуется от бесспорных заявлений мамы. Конечно, было вечернее и всеобщее, но тетя-то была отдельной! По маме, быть отдельным – значит быть чуждым эгоистом иди идиотом со справкой. Еще мама почему-то вспоминала отвратительное слово «брошенка». Почему-то я боялась этого слова. Я его видела. Живым. Больное, жестокое – и примеряла на себя. Когда-то, когда-то маленькую кузину взяли и выбросили. Ее родня была раскулачена, а когда их в начале тридцатых угоняли по этапу, мать выбросила двухлетнюю дочь с телеги во двор учителей. Те подобрали, но испугались уже своей беды и бросили ее одинокой старухе, которая ходила в дурочках. Дальше – больше. Девчонку перекидывали из семьи в семью, потом увезли в приют, откуда она бежала чуть ли не в шесть лет и вернулась в родительский двор, где жили другие люди. И была там жалостливая хозяйка, которая не стала больше гнать запуганное и завшивленное дитя, а приспособила пасти коз и собирать колючий крыжовник.
Мама стеснялась этой истории, потому что быть родней раскулаченных считалось стыдным. Но все-таки кузину как-то нашли и забрали поближе к Москве, где жили какие-то знакомые знакомых. Но девочка уже была большая для школы, так и жила полуграмотной, чуток читала, чуток писала, глядя на других детей. Папа ее жалел, я боялась, мама стыдилась.
Вот кто к нам приехал в недобрый час.
У кузины были огромные стопы, тяжелая каменная пятка и слегка растопыренные кривоватые пальцы с хорошо ороговевшими ногтями. Последний раз она приезжала к нам после путча. Опять привезла даров – вы ж тут, небось, голодом сидите – и опять ушла в ночь. Мы с Мишкой как раз были у родителей, она разглядывала Мишку внимательно в первый раз, а потом сказала мне: «Детишки пойдут, не гребуй деревней. Вози дышать. Как вы тут керосином живете, диву даюсь». Мне было немножко неловко, но и приятно, что о моих, еще не родившихся детях уже кто-то беспокоится.
И вот я прихожу домой после посещения Танькиной семьи, мне тошно и противно, я не чувствую себя уверенной в правильности поведения и разговора, я поглощена своим открытием – никакого «замужа» у меня не будет, Игорь во второй раз кинул меня, но теперь уже – на произвол судьбы. Вот на этом месте – произвол судьбы – вдруг сообщение мамы.
– Звонила кузина Кузина, едет с дарами. Попросила мужчин встретить завтра утром. Она не знает, – истерички кричит мама, – что папы уже давно нет и твоего мужа тоже нет, хотя и в другом смысле.
Что творится со временем? Какое такое появилось у него свойство исчезать без следа? Нет длинных окрашенных осеней, нет звучащих летних дней, перетекающих из одного в другой. Путч… Потом пуля в сумочке… Потом выстрел в Таньку… Потом скрип стола кухни, а между? Что было между этими не рядом стоящими днями? Чем оно было, не попавшее в память время? Где была кузина Кузина? Почему ей никто не послал письмо, что папа умер? Почему никто – ни я, ни мама – не поинтересовался, жива ли она сама? Уцелела ли в жизненной мясорубке конца этого страшного века? Сколько нас осталось, родни? Да нисколько. Я, мама и кузина Кузина, которая всегда привозила нам деревенские продукты. Не зная ничего, она и теперь едет как бы спасать априори. Потому что она так понимает свое пребывание на земле. И это на сегодня понимание ненормальной.
А я? Как я его понимаю? Нормальная до тошноты!
– Я ее встречу, – говорю я маме. – И привезу к себе, если не возражаешь…
– О чем ты с ней будешь говорить?
– Откуда я знаю? – злюсь я. – Познакомлю с Алисой. – Этого говорить было не надо.
– Именно из-за девочки привози ее мне. Зачем ей такое знать?
– Какое? – не понимаю.
– Степень твоей неустроенности.
– Она не ворованная, – кричу, – чтоб скрывать ее от людей. – И тут это слово, как по морде, – «брошенка». Слово-кошмар, слово-ужас.
Но понимаю: объяснять маме бесполезно. Чужой ребенок имеет у нее ударение на первом слове. Она терпеливо ждет, когда у меня «кончится блажь». Потому что это именно блажь. И я тоже блаженная. Я сродни кузине. Хотя у меня гены отца, а не матери. Маму примиряет только одно – отношения с Алисой не оформлены, а значит, могут быть прекращены в любой момент. И у меня пока нет мужчины, который бы сказал свое веское слово в этом вопросе. Мама ведь так ничего и не знала об Игоре. Теперь я понимаю, как это хорошо. «Девочка взяла на себя крест, ей не принадлежащий, не зная, что каждый должен нести свой». Это обо мне. Мама к религиозным понятиям подходит с большевистской отвагой. Совсем, как к повороту рек. У нее в обиходе появились и крест, и молитва, и заповеди, и откровения Иоанна Богослова. В сочетании с уставом КПСС все выглядит и не смешно, и не глупо, просто бездарно. Но маме нравится, видимо, «церковный сленг», она кажется себе современно крутой. Так вот… Чужой ребенок у собственной дочери, у которой есть орган размножения, как мне было однажды указано, – это нонсенс, потрясение здравого смысла.