Он думал до утра. Ранним утром измазал лицо сажей себе и Оле, надел одежду скотника. Оставшейся головешкой сжег волосы себе и локоны рыдающей сестрички. У него расшатывался передний зуб, и он вырвал его. В таком виде, ползком, они добрались до железной дороги и там прицепились к угольному составу, который, как он понимал (ездил уже с отцом), двигался на север. На этом его знание географии кончалось, но там, в конце пути, жил какой-то дальний мамин родственник. Они отправляли ему сушеную вишню и сало, и он запомнил улицу – Трухачевская. Смешное название, но сегодня оно страшило, а не смешило.
И они таки добрались, похожие на цыганят дети. Дядька их признал и не выгнал. Просто сказал, что прятаться надо пуще. И отвел их в детдом, где работал его брат. Детишек туда определили под чужими фамилиями. Братья хорошо выпили по поводу устроенного дела.
Он слушал их разговор, это было важно. Вспоминали Луганских старших, Василия и Петра. Хорошие были по молодости, кто бы мог подумать, что станут звериными врагами.
– Зверь-то один, – говорил дядька.
– У меня другое мнение, – отвечал его брат. – Другой тоже хорош. Родину бросать нельзя. Особенно если она в беде. А то все тогда драпанули, а шпана с винтовками и пошла гулять. Вот гуляем уже второй десяток лет.
– Так с бандитами разве пристало жить?
– Не пристало! Но остались-то мы, голодранцы. Я за кусок хлеба шапки с церквей рвал, а потом нам объяснили, что это за идею. Нет никакой идеи, есть совесть и добро, а если их нет, то и ничего другого нет. А идея – вообще кучка говна, сильнее всего воняет.
В детдоме было даже хорошо. Только все время снилась головешка, которой он сжигал волосы Олечке. После этого сна он бежал к ней в группу и носил ее на руках, пока воспитательницы не выталкивали его взашей.
Окончив семилетку, он решил навестить дядьку. Его встретила старая поседевшая тетка, которая, открывая дверь, сказала как приговорила:
– Расстреляли твоего дядьку, месяц тому. За пособничество врагам народа. Смели человека с земли, как грязь.
– Каким врагам? – хрипло спросил он.
– Дак, видимо, тебе! Доложил кто-нибудь, что он скрывал кулацких детей. Пригрел их, несчастных.
Как он бежал со двора, когда кричала ему тетка: «Вернись, дурак!» Он слышал, но вернуть его было невозможно. Страх огня. Ужас огня. Боль огня. Маленькая девочка, дрожащая в руках. И смерть, цокающая копытом, с плеткой в руках: «Ща тебя! Ща!» И слюна изо рта деда Василия, и визгливый смех дяди Ивана. Надо брать сестру и бежать. В детдоме он знал много ребят от убитых родителей, но свою правду он не сказал бы никому даже под пыткой.
Бежать было некуда. Не было ни одной родной или хотя бы знакомой души. Но за плечами уже была семилетка, значит, возможность работы. Вечером он сказал Оле, чтобы она тихонько собрала вещи, они уедут. Девочка уже плохо помнила тот побег, ей тогда было чуть больше трех лет. Сейчас ей было десять, и ее недавно приняли в пионеры. Она не хотела уезжать, ее любила повариха, и у нее здесь была самая лучшая подруга на земле – татарочка Рая.
Но он думал: а вдруг перед расстрелом дядька сказал, куда он отвез детей врагов? Может, хотел этим спастись? Он нашел кладовку, куда были сброшены старые детские вещи. Он слышал от взрослых, что было указание их сжечь, но завхоз ходил по двору и говорил: «Я все выжарю и выморожу. Еще как пригодятся. Мало ли». Будто знал, что впереди война, а еще до нее оборотистый мальчишка найдет там крепкие, хоть и залатанные, штаны и пиджачок другого цвета. И суконное девчачье платье, и платок, бывший когда-то пуховым, и ботинки с галошами себе, и ботинки без галош для Оли.
Он ночью строго взял ее за руку и повел к станции. Зацепиться за товарняк было плевым делом. В мешке были буханка хлеба, вареная картошка и куски ржавой селедки – детдомовский деликатес. Они ехали в дровах, ложась плашмя, чтобы не увидели на станциях и переездах. Ехали ровно столько, на сколько хватило еды. Выпрыгнули в зеленом веселом месте, которое дружелюбно переходило в сельское кладбище. За кладбищем стояла деревня. Решили пройтись побирушками, уже хотелось есть, и выяснить, куда их привез дровяной товарняк.
Юлия Ивановна почему-то расстроилась после разговора с Татьяной. «Она черствая», – подумала она. И поделилась с Симой, когда та пришла с работы.
– Вера ищет кровную месть, и зря, – сказала та. – Вот уж кому это не свойственно – русским. Мы ни добра не помним, ни зла. И это не так уж плохо, если разобраться.
– Не помнить добра? – возмутилась Юлия Ивановна. – Ты заговариваешься, девушка.
– Истина, тетя Юля, как правило, бывает такой не подходящей к конкретной ситуации или человеку. О каком добре ты говоришь? У нас его так мало. Просто крохи. Казалось бы, надо особенно помнить его, если мало, но раньше этого возникает вопрос: а почему так? Почему у нас на всех добра никогда не хватает? Как ты сама думаешь, почему?
– Сколько люди его сотворили, столько и есть.
– Ну вот и твой ответ! И он правильный. Это писатели придумали, что мы, русские, добрые, отзывчивые без меры, что, мол, это горем проверено сто раз. А если горе у нас из года в год и нет ему конца? И жизнь в горе уже не показатель нашей нравственности, а пожиратель ее. Добро становится чудом, которое надо являть и дивиться ему. Оно уже не для людей, оно лишь для сказки. Черноту горя не утешить и не освятить. Мне жаль Веру и Татьяну, если они вступили в луганскую сагу. В ней можно пропасть.
– Я тебя не понимаю, – сказала Юлия Ивановна, – а главное, не хочу понимать. Горе закаляет человека, а не превращает его в подонка. Почитай жития святых, не хочешь – бери доступные для тебя примеры. Глухие балерины. Слепые ученые. Инвалиды-спортсмены. Доктор Гааз. Мень. Серафим Саровский.
– Ну, что ж... Это тоже наш путь... Выколоть глаза, проткнуть барабанную перепонку, сломать ноги. Убить кого-нибудь. И потом наконец жить по совести.
– Хватит! – закричала Юлия Ивановна. – Как тебе не стыдно! Все перевернуть с ног на голову.
– Даже не спорю. Стыдно. Я ведь и про себя. Но русский проект счастья мне не виден ни в прошлом, ни в будущем. Умирает русский – талантливый дурак. И, может, это хорошо для всех остальных? Мы столько наваляли зла в поисках особого добра. Или, как стыдливо говорят, особого пути.
Лицом к стенке
Они с Олечкой уснули тогда у крохотной могилки, съев с нее свеженькие плюшки и еще теплые яички. Проснулись от плача. Женщина обнимала Олечку и кричала, что Бог есть и он вернул ей доченьку. Так они попали к тете Вале, только что схоронившей свое единственное дитя. Полубезумная, она признала в Оле дочь, а измученная девочка не сопротивлялась. Он запомнил лицо сестры, будто она что-то хочет вспомнить. А она просто признала в рыдающей женщине мать, такая же теплая мягкая грудь была когда-то счастьем. И к этому счастью прижималась лицом. И разве мог быть лучший вариант в их долгом бегстве?
Сам он здесь оставаться не собирался. Сказал, что вернется, и ушел. Ноги, не спрашивая, не отвечая, несли его дальше и дальше. Шел уже сам, не озираясь по сторонам. Его взяли за бродяжничество, и до самой войны он больше мира не видел. Звучит странновато, но так было. А потом его призвали в армию, и он скоро, уже в сентябре, попал в плен по дури командиров, не знающих, где фланг, где тыл, где право, где лево. Приобретенное свойство убегать помогло. Бежал из плена, попал к партизанам. И тут случилось то, чего по законам больших чисел случиться не могло, а по закону тонких материй, справедливости ли, возмездия или чего еще, может, даже судьбы – происходит. Как чудо. Или как полное безобразие.