– Да, – произносит Симон, вынимая хлеб, сыр и бросая все на кухонный стол, – я его все время ем, ем. Но его так много, что оно не убавляется. Ужасно вкусное.
– Я ничего не буду. Вообще-то я уже позавтракала.
– Уже? Поэтому пришла и со мной позавтракать?
– Угу.
Она протягивает руку и осторожно проводит по щеке Симона.
– Ты по-настоящему влюблен, – говорит она. – Она пониже меня ростом, стрижка у нее короче моей. Хорошенькая. Ее зовут Мария.
– Малин, – поправляет Симон, – а все остальное так и есть. Может быть, тебе пора уже гадать за деньги?
Потом он смотрит на нее точно так же, как только что Тереза смотрела на него. Он тоже видит блеск в ее глазах, тревожный и тревожащий. Он замечает этот блеск, прежде чем она приступает к вопросам.
– Симон, – начинает она мягко, – ты когда-нибудь любил меня по-настоящему? Или ты просто хотел быть влюбленным? Я думаю, я тебя действительно любила.
Симон молчит, потом тихо произносит:
– Тереза, тебе нужно вернуться к своей живописи. Ты невыносима, когда занимаешься самокопанием. Пиши картины. Хватит копаться.
– Ты ведь не знаешь, что́ я видела. Не знаешь, сколько я всего передумала и о чем.
Она собирается рассказать ему все, но потом решает, что пока не стоит.
– Пойдешь сегодня в мастерскую? – нудит Симон.
В мастерской ее ждет портрет. Из-за него тоже она уже несколько месяцев ходит не к Шепсхольмену, а в противоположную сторону. Очень тяжело продвигается работа. Начала рисовать портрет бабушки, но губы получились чересчур красными и полными. Наверно, такие же, как у Сеньоры. Вероятно, в конце концов получится автопортрет, но до этого еще очень далеко, дольше, чем ей хотелось бы.
– В условиях не указано, что я обязана рисовать, – бормочет Тереза.
Пока Симон наливает кофе, она ищет в кармане те две спрятанные бумажки. Страницу из газеты и чек.
Сначала она сует под нос Симону объявление о котятах.
– Что скажешь? Может, возьмем в мастерскую котенка?
– Нет, – возражает Симон, – не хочу.
– А вот это, – с некоторым нажимом произносит Тереза. – Что скажешь об этом? О почерке?
Она протягивает чек с синими строчками.
– Он без подписи, – говорит Симон.
– Почерк, что скажешь о почерке? – с нетерпением повторяет она.
Симон нехотя рассматривает чек, затем почему-то бросает на Терезу недовольный взгляд. Но Терезу это ничуть не смущает.
– Не знаю, – вздыхает Симон, – ты хочешь, чтобы я догадался, чей это почерк? Немного небрежный. Артист какой-нибудь?
* * *
Сеньора, черный дьявол, красная сестра.
У меня передышка. Благодаря бабушке у меня передышка, и вот я в пути!
Я еду, и не обязательно вперед. Без всякой цели, то туда, то сюда, то вдоль, то поперек. Могу себе позволить, и не наследство, не деньги, а то, что она понимала, зачем я это делаю, дает мне право на передышку.
Я была в больнице у бабушки.
“Я столько всего помню, – произнесла она. – Я все время вспоминаю прошлое. Мне это совсем не нравится, но меня тянет, меня все время что-то тянет назад”.
“Возможно, это дед тянет тебя”, – улыбнувшись, предположила я.
“Да, возможно, это Аксель”, – сказала бабушка и тоже улыбнулась.
Бабушка, источник моей силы, мой очаг, моя волевая бабушка, лежала там под зеленым одеялом и не казалась ни жалкой, ни покинутой. Почему я тогда ничего не сделала? Мне бы завернуть ее в это светло-зеленое одеяло, прижать к сердцу, чтобы всегда можно было носить бабушку с собой.
Но она всегда была какой-то недосягаемой, возможно, потому, что постоянно думала о дедушке. И хотя ей это совсем не нравилось, дед все время возвращал ее мысли к прошлому, тут уж ничего не поделаешь.
“Да, – повторила она, – конечно, это Аксель”.
Чтобы утешить ее, я сказала, что и я иногда мыслями уношусь куда-то прочь, в другое место, но это бывает не часто.
Я объяснила, что меня что-то тянет вперед.
“Что-то постоянно тянет меня вперед, глупо звучит, но мне от этого тоже грустно”.
“Да-да, – согласилась со мной моя бабушка, – нельзя сразу получить все. Хорошенького понемногу”.
Комната тонула в полумраке. Это было за неделю до ее смерти. Печать скорби на всем. Я понимала, что бабушке недолго осталось, и эта скорбь побудила меня рассказать, о чем я давно думала.
“А почему нельзя получить все? Я знаю, что нельзя, хотя поняла это только совсем недавно. Но не знаю, хочу ли я верить в то, что действительно нельзя, понимаешь?
Будь у меня свободное время, я провела бы эксперимент.
И все же, вдруг это не так? Бабушка, я верю, верю, что можно получить все, всегда можно”.
Кажется, я плакала, когда говорила ей это.
В последние дни бабушка была очень уставшей. Как-то она взглянула на меня и спросила только одно:
“Я гадала тебе, Тереза?”
Конечно, гадала, бабушка гадала мне по меньшей мере сотни раз. Помню, до своей болезни она гадала каждый раз, когда я к ней приходила.
Ее предсказания были добрее твоих, Сеньора. В них преобладал голубой, цвет ее кофточек, а не черное и красное. И в бабушкином портрете ты все-таки взяла верх, твои цвета. С тех пор я не могу больше писать его.
С тех пор я не написала ни одной картины.
Но иногда мной овладевает покой – состояние, неизвестное мне раньше.
* * *
Больница в Худдинге, 10.2.94
Моя маленькая принцесса!
Деньги, которые ты получишь, я скопила, но и потратила я не меньше, так что не экономь.
Как ты знаешь, в последние годы я много работала и мне много платили, но угрызений совести я не испытываю.
Я часто врала тем, кто приходил ко мне, так как часто ничего не видела про их будущее. Я так и не смогла понять, почему и как я видела. Про одних людей все сразу было ясно, про других – совсем ничего, и тогда я врала. Но я ни о чем не жалею, Тереза.
Итак, деньги эти по большей части, сдается мне, заработаны враньем. И вполне можно пустить их на тот эксперимент, о котором ты говорила.
Это тебе на твои эксперименты.
Желаю много-много удач и много счастья!
Бабушка.
Бабушка не ставила никаких условий, я сама придумала их. Прежде всего я попыталась внести в направления некую вольность. Чтобы идти не только строго вперед или назад. Но раз уж я затеяла эксперимент, живопись предстояло на время оставить, я не могу писать без направления, без четкого направления к мастерской.