Рубан отвечал: щербатым да кривым на баб везет.
— А мне, корявому, и к поповне не подступиться…
Потемкин ценил поэта за трудолюбие, схожее с трудолюбием Тредиаковского. Но, сам писавший стихи, светлейший отлично в них разбирался и чуял, что Рубан от Парнаса далек:
— Меня, брат, на мякине не проведешь, от рифмы звонкой не обалдею. Не будет тот столяр, кто рубит лишь дрова, не будет тот пиит, кто русские слова разрубит на куски и рифмой их заключит… А ты не поставляй за деньги глупых од и рылом не мути Кастальских чистых вод.
Большой (хотя и неряшливый) ум Потемкина пытался сочетать сказанное о Крымском ханстве до него с тем, что ему самому думалось. В историю он окунался как в омут, где водится всякая нечисть. Фаворит усердно работал над статьей об уничтожении ханства — этой поганой «бородавки», в вечном воссоединении татарских и ногайских земель с пределами великой России.
Неожиданно предстал перед ним Безбородко.
— Имею честь, — склонился он перед фаворитом, — занять ваше светлейшее внимание опытом слога моего, коим начертал я ради приятств ваших «Записку, или Кратчайшее известие о Российских с Татарами делах и войнах».
— А ну дай сюда! — выхватил рукопись Потемкин. Глянул и отбросил ее от себя. — Врешь, хохлятина! Слог-то недурен. Разве тобою писано?
— Верьте, что все бумаги подобным слогом пишу.
Потемкин поверил. «Записка, или Кратчайшее известие» Безбородко удачно придала его мыслям о Крыме стройность.
— Мало при дворе людей, которы бы писали грамотно. А ты, брат, даже знаки препинания расставил… Удивлен я! — говорил Потемкин.
— Счастлив угодить вашей светлости. По должности своей все архивы дворцовые переглядел, и дела восточные зримо выявились. По мнению моему, — заключил Безбородко, — настал момент Крымское ханство унизить, а южной России принести блаженство покоя и благополучие хозяйственное.
— Ну, спасибо, Александр Андреевич… удружил!
Потемкин понял: Безбородко будет ему союзен.
При дворе блуждали сплетни, будто Потемкин на деньги, отпущенные для новых городов, в родимом сельце Чижове строит сказочные дворцы с фонтанами и римскими термами, где и собирается жить, если карьера его оборвется. Многие верили в это. Верил и граф Румянцев-Задунайский…
Сегодня фаворит имел долгую беседу с маркизом Жюинье и его атташе Корбероном, которые пытались доказать, что если Франция возьмется за выделку русской водки из астраханских вин, то это будет выгодно для России. Потемкин обернулся к Рубану:
— Вася, глянь-ка, сколько анкеров винишка своего паршивого французы продали нам в прошлом годе?
— Полсотни тыщ анкеров, ваша светлость.
— Хорошо. Вы, французы, можете гнать водку из наших вин, но в таком случае двадцать пять тысяч анкеров скостим.
— Франция потерпит убытки… так нельзя!
— Россия потеряет еще больше, если сглотает свою пшеничную да запьет ее вашей — виноградной. Вина в мире достаточно, чтобы всем нам спиться, но его не хватит, чтобы экономику выправить. Лучше уж мы продадим вам украинский табак.
— Посольство короля Франции, — заметил Корберон, — согласно покурить ваши табаки, чтобы сделать о них заключение. А сейчас поговорим о продаже вами конопли.
Конопля — главное сырье для корабельного такелажа.
— Вася, глянь, что у нас там с коноплей?
— В прошлом годе четыреста тыщ пудов ушло за границу за шестьсот тыщ рублев. Полтора рублика пудик! Грабят.
— Неурожай у нас, — взгрустнул Потемкин, — дожди тут были. Плохо с коноплей. Ежели два рубля пуд — согласны.
— Вы разорите нас! — воскликнул маркиз Жюинье.
— Мы согласны вместо конопли продавать флоту Франции пеньку, выделанную из той же конопли. Три рубля пуд!
— С вами трудно разговаривать, — сказал Корберон.
— А мне каково? Я ведь в этих делах не смыслю…
Все он смыслил! Иначе бы и не разговаривал. Но тихое возвышение Завадовского уже начинало разъедать его душу. А придворные исподтишка наблюдали за ним. Потемкин знал, что его не терпят, и, сохраняя важность, ему присущую, поглядывал на вельмож с высокомерием, как господин на вассалов. Однажды он навестил сестру Марью Самойлову.
— Гриша, — запричитала бабенка, — шептунов-то сколько. Обманывают тебя, да еще и осмеивают… Что ж ты добрых людей не собрал, одних врагов нажил? Да оглядись вокруг и уступи… Неужто все мало тебе?
— Деньги — вздор, а люди — все, — отвечал он. — Ах, Маша, Маша, сестреночка славная… Ее можно и оставить. А на кого дела-то оставлю?
Потемкин всюду начал открыто высказываться, что Россия не одним барством сильна, что нельзя упования викториальные возлагать едино лишь на дворянство.
— Пришло время открыть кадетские корпуса для детей крестьянских и сиротинок солдатских, пусть будут офицеры плоть от плоти народной… Рано мы забыли Ломоносова, рано!
По чину генерал-адъютанта неделю он провел во дворце, навещая Екатерину. Однажды сказал ей:
— А дешперация-то у тебя уже не та, что раньше!
— Дешперации более шибкой не требуй, ибо дел стало невмоготу…
В караул Зимнего дворца заступила рота преображенцев. И заявился к нему Гаврила Державин — не зван не гадан.
— Чего тебе? — спросил Потемкин.
Стал поручик говорить о заслугах своих. Печалился:
— А именьишко мое под Оренбургом вконец разорено.
— Покровителя, скажи, имеешь ли какого?
— Был один. Да его Петька Шепелев шпагой проткнул. Это князь Петр Михайлович Голицын.
Потемкин омрачился. Скинул с ног шлепанцы.
— «Приметь мои ты разговоры…» Как дале-то у тебя?
Державин стихи свои читал душевно и просто:
Приметь мои ты разговоры,
Промысль о мне наедине;
Брось на меня приятны взоры
И нежностью ответствуй мне…
Представь в уме сие блаженство
И ускоряй его вкусить:
Любовь лишь с божеством равенство
Нам может в жизни сей дарить.
Потемкин расцеловал поэта с любовью.
— Слыхал? — спросил он Рубана. — Вот как надо писать. А ты, скула казанская, — повернулся он к Державину, — чего пришел? Или в полковники метишь?
— Да мне бы чин не повредил, — сказал Державин. — Опять же, если супругу сыскивать, как без чина к ней подойдешь?
— Будешь полковником… я тебя не оставлю.
Когда указ вышел из типографии Сената, Державин глазам своим не верил; стал он коллежским советником, что по «Табели о рангах» и соответствовало чину полковника.