— Кто украл вола, я спрашиваю? — заорал Пацевич.
Отец Герасим, гарнизонный священник, недавно прибывший в Баязет, мужчина сердитый и строгий, решил заступиться за свою паству.
— То не так, — сказал он в черную, как у цыгана, бороду. — Может, цыгане его давно съели, а вы солдат в грехе обвиняете!
Разве ж так можно?
— Вы, святой отец, помолчите, — вступился Штоквиц. — Вот хозяин вола принес в доказательство даже кость: он нашел ее возле казачьих казарм карабановской сотни. Ну?
И командант показал здоровенный мосол, на котором еще висли махры вареного мяса.
— Мой вол, — упрямо качнул головою турок.
— Поручик Карабанов! Почему вы молчите? — спросил Пацевич. — Это вы украли вола?
Андрей положил руку на эфес шашки.
— Господин полковник, — сдержанно произнес он, — не забывайте, что я нахожусь при оружии.
Пацевич отскочил как ошпаренный. Кость заходила по рукам офицеров. Всем было как-то стыдно.
— Да это от барана, — сказал Некрасов.
— Скорее, господа, даже ишачья.
— Нет, лошадиная.
— Человечья! — спасая честь полка, вдруг выкрикнул Ватнин и, взяв мостолыгу, примерил ее к своей ляжке. — Видите?
Турок пососал трубку, глаза его закрылись.
— Тогда я пойду, — сказал он нараспев. — Гяур такой бедный, что съел человека.
Выхватывая из кармана кошелек, Пацевич закричал снова:
— Так, значит, никто не украл вола? Нет… Ну, так знайте:
это я украл его! Пошел вот и украл! Я… сам я, полковник! А теперь — эй, ты! — держи три червонца и убирайся со своей костью…
Только молчи и не трезвонь на майдане, что мы тебя обокрали! ..
Офицеры молча выходили, и у каждого было такое состояние, будто его оплевали. Даже если баязетцы, наскучив хрустеть сухарями, и действительно украли буйвола, то этот поступок подлежит суду внутренней власти, и совсем незачем было Пацевичу так кричать и распинаться перед этим турком.
— Да, господа, — вздохнул Некрасов, — час от часу не легче.
Хвощинский, конечно, никогда бы не допустил подобной выходки в присутствии туземца.
Хвощинский не присутствовал при этой постыдной сцене, которую разыграл Пацевич; находясь со своим батальоном на Зангезурских высотах и хорошо понимая, что скоро будет, как он любил говорить, дело, Никита Семенович решил в этот день дать офицерам гарнизона ужин. Бивуачный ужин под шелковой палаткой, над которой цветут иноземные звезды, с полковым оркестром трубачей и литаврщиков, с бочкой вина, с разговорами до рассвета, с пушечными выстрелами и тостами.
— Честно говоря, — сознался Карабанов, — ехать мне и пить в такую жару сегодня не хочется. Но коли приглашением Никиты Семеновича пренебрегают Пацевич и Штоквиц, то я, господа, поеду…
Андрей сам седлал Лорда — он любил это занятие, редко доверяя его казакам; так, наверное, свахи любят наряжать к венцу сосватанных ими невест. Вскинув на хребтину жеребца потник из белого войлока, Карабанов растянул сверху ковровый чепрак; почуяв на спине привычную ношу седла, Лорд в нетерпении хватил поручика губами за локоть — давай, мол, скорее, чего там возишься!
— Да стой ты, дьявол, — выругался Андрей, — а то опять загоню в конюшню…
Крепко подтянул подпругу, подогнал стременные путлища; подумал немного и накинул сверху вальтрап из синего бархата. «Ладно, — решил,
— явлюсь при полном параде…». Хотя казачьему офицеру шпоры и не положены (их заменяет нагайка), но Андрей, по старой кавалергардской привычке, нацепил свои старые, еще дедовские шпоры и вскочил в седло.
— Дуй в парламент, — засмеялся он, и Лорд понес его на офицерскую пьянку.
Поручик нагнал Клюгенау на второй версте: прапорщик медленно ехал на своей тряской кобыле, которая родила ему недавно жеребенка. Барон где-то нарвал дикого щавеля и еще издали протянул пучок Андрею:
— Хотите, поручик?
Андрей взял, тоже стал жевать кислятину. Ехали долго молча.
Плебейская кобыла заигрывала с благородным Лордом, который с аристократическим тактом не отвергал ее ухаживаний, но и не обнадеживал ничем.
— Ну, барон, — начал Карабанов, когда молчать ему надоело, — я вас слушаю… Вы мне признались сегодня утром, что, кажется, влюблены. Скажите, на какой бок вы ложитесь, чтобы видеть такие чудесные сны?
Клюгенау улыбнулся:
— А вы не смейтесь… Я вам не сказал, что влюблен, но чистый облик женщины возбудил во мне желание жертвовать для нее.
Поймите, что в любви никогда нельзя требовать. Мальчик бросает в копилку монеты и слушает, как они там гремят. Когда-нибудь он вынет оттуда жалкие рубли. Я же хочу бросить к ногам женщины не копейки — разум, страсть, мужество, долготерпение, надежду и, наконец, самого себя. Неужели, Карабанов, эти чувства могут прогреметь в ее сердце, как копейки в копилке?
Андрей немного поразмыслил.
— Это всё слова, барон, — сказал он небрежно, — вы плохо знаете женщин. Видите, как ваша кобыла льнет к моему Лорду?
Так и женщина… Голая физиология!
Клюгенау ударил свою кобылу плетью:
— Удивляюсь вам, Карабанов, как вы можете жить с такими взглядами! Вам только покажи что-либо святое, как вы сразу начинаете его тут же поганить… Кто была та первая (простите меня) негодяйка, которая сумела так обезобразить ваше доброе сердце?
— Я уже забыл, — ответил Андрей и неожиданно вспомнил лицо Аглаи на рассвете: оно было таким покойным и умиротворенным, как будто все вопросы жизни для нее уже разрешены.
И вдруг ему стало нестерпимо грустно. Сухие перья ковылей волновались вдали, парил коршун над ушельем, из травы, растущей на обочине, скромно проглянул одинокий цветок адонис.
«Все слова, слова, слова, — подумал он. — А если бы не было слов? Может быть, тогда и было бы лучше? ..»
— Догоняйте, барон! — крикнул он и, качнувшись в седле, ударил в бока Лорда шпорами — шпоры длинные, старомодные, которыми его дед пришпоривал коня еще в Аустерлицкой битве.
И за веселым столом Карабанов был тоже грустен, и Ватнин, скатав шарик из хлеба, пустил его в лоб поручику:
— Эй, Елисеич! Выше голову… Руби их в песи, круши в хузары!
А где-то, очень далеко от Баязета, под лунным светом затихла рязанская деревенька, и там, под двумя раскидистыми березами, лежал дед Карабанова — при шпаге, в мундире, при шпорах.
8
Это стыдно, но так: в некоторых частях все еще деремся! ..
М. И. Драгомиров
Пока офицеры ужинали на Зангезурских высотах, в Баязетской крепости произошла вторая за этот день безобразная сцена, которая окончательно подорвала доверие к Пацевичу со стороны гарнизона.