– Ату его! Куси! Рви! – как реготали, видя, что заливается
боярин кровью и наконец падает, недвижим, не в силах оттолкнуть косматого
зверюгу, вцепившегося ему в горло…
Ох, как хохотал-заливался племянничек при этом кровавом
зрелище! Хохотал и когда Афанасию Бутурлину по его приказанию отрезали
принародно язык за ненужную болтовню. Забавник Иванушка! Любя охоту, скакал с
толпой сверстников, боярских сынков, по улицам, давил детишек, баб и старух,
веселился их крикам. Вот и за этой белоногой девкой погнался сам не знай зачем,
гонимый припадком шалой юношеской похоти. Обыкновенная ветреность отрока,
развлекаемого минутными утехами! Несмотря на годы свои, немало перебрал он баб
и дев, и это раннее сластолюбие лишь подогревалось боярами, теми же Шуйскими.
А теперь… теперь уставился Иван на мертвое тело – и Глинский
видит, нет, чует своим безошибочным нюхом, что тронулся племянничек, тронулся,
аки лед по весне. И неведомо, радоваться этому, огорчаться ли.
Иван вытянул палец, коснулся приоткрытых неподвижных губ.
Красивая… ох, какая же красивая она, эта мертвая! Чудилось, и не видел никого
краше! Ни у кого не было таких алых губ, и снегово-белого лица, и холодных,
серебряных глаз, и косы цвета пепла, разметавшейся по высокой груди.
Осторожно забрал в горсть рассыпающиеся пряди. Как шелк они.
Ну в точности как холодный шелк!
– Ох… Что это? Святые угодники! Аринушка!
От внезапного бабьего вопля рука Ивана дрогнула, натянула
косу. Голова девичья чуть повернулась – и серебро вылилось из мертвых глаз.
Слезы, слезы это были… Последние в ее жизни слезы.
– Пустите! Ироды, лютые вороги! Пустите меня!
Полная женщина в черной душегрее, едва наброшенной на
летник, простоволосая, растолкала остолбеневших от неожиданности юношей, с
размаху упала на мертвое тело, забилась, исторгая дикие крики вперемежку с
рыданиями:
– Аринушка моя! Дитятко роженое! Да что же это, Господи?!
– Погоди, баба, – пробормотал Иван, морщась от пронзительных
воплей и бестолково глядя, как мечется по ее спине растрепанная пепельная коса
– точь-в-точь, как у девушки. – Ты погоди…
– Сгубили! Сгубили душу невинную! Матушка Пресвятая
Богородица, да что же… да как же? Ой, закатилась звезда поднебесная, угасла
свеча воску ярого!
– Полно выть! – Ванька Воронцов преодолел наконец общее
оцепенение, схватил женщину за плечи, приподнял. – Сам князь перед тобой,
великий князь. В ноги кланяйся, слышь-ка?
– Князь? – Она высвободилась сильным рывком, обвела парней
взглядом, безошибочно уставила на Ивана огромные глаза, окруженные черными
тенями: – Это ты, что ли? Да какой же ты князь?! Телепнева выблядок!
Иван отпрянул – аж в глазах помутилось! Услышав имя отца,
громко, испуганно вздохнул за спиной младший Овчина-Телепнев, а Глинский
сунулся вперед и хлестнул женщину по лицу. Иван отпихнул дядю, наклонился:
– Прикуси язык! Слышь, баба?! Прикуси язык, не то вырву! Или
с головой простишься!
– Вырвешь? – тупо повторила она. – Да ты мне уже сердце
вырвал, иль не видишь? Доченька была единственная, я с ней простилась… Головы
ль теперь жалеть?
– Нечаянно вышло, – Иван вздохнул с трудом. – Вот… дядя, дай
ей полтину, а то рублевик серебряный. Слышишь, дядя? Кому говорю?
Глинский со вздохом полез в кошель на поясе, побренчал
серебром, пытаясь на ощупь выудить монету. Ишь ты, рубля ей подавай! Хватит
небось и пятака!
– Себе возьми, – разомкнула пересохшие губы женщина. –
Свечку на помин поставь!
– Поставлю, поставлю, – закивал Глинский. – Рабе Божией
Ирине?
– Рабу Божьему Георгию! Да Федору! Да Ивану! Да Петру! –
выкрикнула женщина, переводя взгляд с Глинского на Овчину, на Воронцова, на
Трубецкого. – Всем вам скоро по свечке понадобится! А ты…
Она повернулась к Ивану, и тот едва подавил желание прикрыть
лицо от ее взгляда.
– А ты… Будь ты проклят! Будь вся душа твоя проклята и вся
утроба! Чтоб не знать тебе покоя ни на этом свете, ни на том! Кого любить
будешь, ту погубишь, а кто тебя не полюбит, та тебя и погубит!
Не было смысла в ее безумных словах, она заговаривалась, Иван
знал это, а все равно – отпрянул в страхе.
– Помолчи, – не пригрозил, а словно бы попросил жалобно. –
Помолчи!
И отвернулся, шагнул к коню, желая сейчас только одного –
оказаться подальше отсюда. Но каждое слово било его по спине похлестче ременной
ногайской плети:
– Чтоб тебе захлебнуться моими слезами! Чтоб тебе утонуть в
слезах и крови! Не видать тебе счастья! Минуты покоя не знать! Как ты мою
кровиночку сгубил, так и свою кровиночку погубишь! Пустоцветом отцветешь, и
никто…
Она вдруг громко всхлипнула – и умолкла.
Иван оглянулся. Женщина навзничь лежала на снегу рядом с
мертвой дочерью, слабо загребая руками снег. Из горла толчками била кровь. Вот
дрогнуло тело, высоко поднялась грудь – и она замерла, обратив к луне
остановившиеся серебряные глаза…
– Кто ее? – взвизгнул Иван, хватаясь за виски. – Кто?!
Ванька Воронцов, сноровисто тыкавший шашкою в сугроб,
выпрямился, отер лезвие о полу, поглядел – чисто. Кивнул удовлетворенно и
только потом поднял глаза на царя:
– Ну, я. Ткнул маленько – она и залилась.
– Зачем? Как смел?! – Иван думал взреветь, а голос сорвался
до визга.
Ванька насупился:
– Кому охота слушать, чего она тут нагородила! Слыхал я про
бабу сию: чаровница знатная, обавница, еретица, хитрая, блудливая да крадливая.
Не отчитаешься потом от порчи небось! Я ж для тебя, князь-батюшка. Тебя ради!
Сунулся к ручке, но Иван отпихнул его.
Овчина-меньшой придержал стремя – Иван взмахнул в седло.
– Полно, батюшка, – заискивающе сказал Федька, снизу блестя
испуганными, словно бы виноватыми глазами. – Ну что ты, право? Ну, жалко девку.
Да что ж поделать? Не кручинься! Девок таких – не считано!
– Не считано, истинно – не считано! – подхватил Трубецкой,
толкая пятками своего гривастого конька и сгоряча никак не попадая правой ногой
в стремя.
Иван оскалился и вдруг так огрел вороного, что тот одним
прыжком оказался впереди других. Понесся ошалело.
Ветер наотмашь хлестнул по лицу, выбивая из глаз невольные
слезы.